И тогда Шелмердин сооружал на земле модель из веточек, опавших листьев и пары пустых улиточьих раковин.
– Здесь север, – говорил он, – там юг. Ветер дует примерно отсюда. Бриг движется на запад, мы только что спустили крюйсель на бизань-мачте; и, как видишь, – здесь, где пучок травы, он входит в течение, там помечено – где карта и компас, боцман? – Ага, вижу! – там, где раковина. Течение подхватывает его с правого борта, поэтому мы должны установить бом-кливер, иначе нас понесет левым галсом туда, где листок бука – ведь ты понимаешь, моя дорогая…
И в таком духе он продолжал, а она слушала, затаив дыхание, и правильно все понимала, так сказать, без лишних объяснений представляя, как фосфоресцируют волны, как позвякивают на вантах сосульки, как во время шторма он взбирается на верхушку мачты и задумывается о судьбе человеческой, как спускается, пьет виски с содовой, потом сходит на берег, где его завлекает чернокожая женщина, потом он раскаивается, читает Паскаля, собирается писать философский трактат, покупает обезьянку, размышляет об истинной цели в жизни, делает выбор в пользу мыса Горн и так далее. Все перечисленное и тысячи других вещей Орландо понимала как нельзя лучше, поэтому, когда она ответила: «Да, негритянки весьма соблазнительны» на его реплику о том, что галеты кончились, он удивился и пришел в восторг, насколько хорошо она все уяснила.
– Уверена, что ты не мужчина? – спрашивал он с тревогой, и она эхом откликалась:
– Разве ты не женщина?
И они без лишних слов принимались доказывать это друг другу. Каждый так удивлялся мгновенной отзывчивости другого, и для каждого стало таким открытием, что женщина может быть терпимой и откровенной как мужчина, а мужчина – таинственным и чутким как женщина, что им приходилось тут же проверять это на практике.
Так они и продолжали беседовать или скорее понимать друг друга – пожалуй, главное умение в эпоху, когда слов становится все меньше по сравнению с идеями, когда фраза «галеты кончились» означает поцелуи негритянки в темноте, когда философский трактат епископа Беркли приходится читать по десять раз. (Из этого следует, что лишь выдающиеся мастера слова способны говорить правду, а если автор простой и односложный, то можно заключить без тени сомнения, что бедняга лжет.)
Так они и беседовали, а потом, когда ее ноги совсем тонули в пятнистой палой листве, Орландо поднималась и уходила в глубь леса в одиночестве, оставляя Бонтропа сидеть среди раковин, сооружать модели мыса Горн. «Бонтроп, – объявляла она, – я ухожу», и если она называла его вторым именем – Бонтроп, это означало, что она хочет побыть одна, ведь оба – песчинки в пустыне, и смерть лучше встречать в одиночестве, ибо люди умирают ежедневно, умирают за обеденным столом или вот так, на прогулке в осеннем лесу; и когда пылали костры, и леди Палмерстон или леди Дерби каждый день звали ее на ужин, то Орландо переполняла жажда смерти; говоря «Бонтроп», она на самом деле говорила: «Я мертва» и пробиралась, словно призрак сквозь серебристо-бледные буки, углубляясь в свое одиночество, словно последний отзвук и движение замерли, и теперь она вольна идти своим путем – и все перечисленное читатель должен услышать в ее голосе, когда она говорит «Бонтроп»; также необходимо добавить, чтобы прояснить мистическое значение этого имени, что для него оно означало разлуку, обособление, бесплотное блуждание по палубе своего брига в неведомых морях.
После нескольких часов смерти сойка вскрикивала: «Шелмердин», Орландо срывала осенний крокус, который для иных – просто крокус и ничего более, и прятала на груди вместе с синим пером все той же сойки, слетевшим к ее ногам. Потом она окликала: «Шелмердин!», и слово металось по прозрачному буковому лесу, и настигало его в траве, где он сидел, строя модели из раковин. Он ее видел, слышал, как она идет к нему с крокусом и пером сойки на груди, кричал: «Орландо!», предчувствуя (следует помнить, что смешение ярких цветов вроде желтого и синего неизбежно отражается не только в глазу, но и в наших мыслях), и папоротники гнутся и качаются, словно сквозь них что-то движется напролом, и появляется корабль на всех парусах, мечтательно подпрыгивающий на волнах, словно ему предстоит целый год плавания в летних морях, и надвигается, величественно и с ленцой покачиваясь, то восходя на гребень, то опускаясь, и внезапно встает пред тобой (а ты сидишь в маленькой шлюпке и смотришь снизу вверх), и паруса подрагивают, и вот уже падают кипой на палубу – так и Орландо опускается на траву подле него.
Подобным образом прошло восемь или девять дней; на десятый, то есть двадцать шестого октября, Орландо лежала в зарослях папоротника, Шелмердин декламировал Шелли (чьи стихи знал наизусть), и тут медленно падавший с верхушки дерева лист резко хлестнул Орландо по ноге. За ним последовал второй лист, третий. Орландо задрожала и побледнела. Ветер! Шелмердин – точнее, теперь уже Бонтроп – вскочил на ноги.
– Ветер! – крикнул он.