Вскоре Муся исчезла не простившись. Эта страшная встреча с человеком из потустороннего мира «советской реальности» – мира лагеря – потрясла Фрейденберг до основания души и тела.
Тогда, в 1947‐м, думая об окружающих ее людях, она вспоминает слова Б.:
Мне Б. говаривал: «Не осуждайте людей. Особенно советских». Он хотел сказать, что они поставлены в такое положение, в котором им, для спасенья жизни, приходится прибегать к любым средствам (XXVII: 83, 10).
Но эта мудрость – не осуждайте людей – Фрейденберг никак не дается, и после длинного размышления о своем отношении к людям она формулирует суждение о коллегах, которым посвящено много горьких и гневных страниц:
Что до коллег, то зимой я записала на клочке бумажки, под каким-то «свежим впечатлением»: «Они руководствуются тщеславием, самолюбием, почестями, деньгами: кто чем. Мы в мире. Я им предоставляю быть директорами, академиками и Юпитерами. Не обижена ими и я. Они и мне предоставляют – заниматься наукой» (XXVII: 83, 12).
Счеты с жизнью подходят к концу. Как будто не в силах остановиться, она добавляет еще несколько разнородных замечаний и наконец ставит заключительную дату: «5 августа 1947 г.» (XXVII: 83, 15).
Решив, что записки окончены, Фрейденберг планировала организацию всего текста: на следующей странице тетради № XXVII приведено «Оглавление» (о нем – ниже).
На обложке тетради № XXVII написано и затем зачеркнуто: «
Прошло полтора месяца. Я болею сердцем и не лечусь, чтоб ускорить смерть. Очистила железный сундук и в этот гроб укладываю свои работы и свой внутренний мир. Это будет мой архив (XXVII: Послесловие, 15).
Продолжая писать, она по-прежнему готовится к смерти, по-прежнему думает об архиве, по-прежнему отождествляет себя со своими рукописями.
Как она и предполагала, сюжеты, формы, истолкования повторяются. Она все еще любит Б., ненавидит Сталина, презирает коллег по филологическому факультету. Один – «невыносимое ничтожество, злобное, обидчивое и мелкое»; другой – «мелкий и глупый интриган, водевильный напыщенный дурак» (она называет их имена) (XXVII: Послесловие, 16). Она называет и «честных ученых», но они кажутся ей принадлежащими к миру мертвых: «Я смотрю на таких честных людей и ученых, как Пропп, Бялый, Еремин. Что это за люди! Это мертвецы» (XXVII: Послесловие, 21). Она презирает «управителей» (то есть людей, непосредственно причастных к власти), грубую силу, которая «организует наш быт» (XXVII: Послесловие, 17)50
. Она подводит итог сталинизму: «Это уже не режим. Это заключение» (XXVII: Послесловие 1, 18). Об остальном она не хочет говорить: «Итак, в железный сундук!» Она снова ставит заключительную дату: «20.IХ.47» (XXVII: Послесловие, 19).25 октября 1947 года (на той же странице) Фрейденберг снова начинает писать: «По-видимому, без этих записок я обойтись не могу». (XXVII: Послесловие 1, 19). Послесловие длится и длится, переходя в следующую тетрадь (№ 28). (На обложке тетрадей № XXVII и XXVIII значится: «Затяжное послесловие»; по-видимому, подзаголовок добавлен позже.)
Как и всегда, она охватывает взором проделанную под знаком смерти научную работу:
Окидывая взором три года, в которые я не умерла, тщетно я ищу их смысла. Что они мне дали? Ни одной радости. За эти годы я создала паллиату и Сафо, – родила двух детей в заточеньи. Горькое материнство! (XXVIII: 19, 86)51
Она отсчитывает время – три года, в которые не умерла, – от смерти матери в блокаду в 1944 году.
Во все эти годы воспоминания о блокаде настигают ее внезапно, разрывая ткань времени: «И вдруг образ осады». Фрейденберг описывает такое состояние как флешбэк – травматический образ из прошлого (визуальный образ), причем смерть матери совмещается со смертью отца в голодном Петрограде в 1920 году, во время Гражданской войны (в «первую блокаду»).