Эти нелепые ответы, с помощью которых я вначале хотел избавиться от докучливых вопросов, а также мой жалкий вид и беспокойные глаза, видимо, произвели на жандарма впечатление.
«Буду-ка я придерживаться того же стиля», — решил я, заметив это, и добавил поспешно:
— Я хочу в Прагу, у меня ноги болят…
Обратно мы ехали поездом. По дороге я убедился, что добрался до самых передовых позиций. Как это меня угораздило?! Да очень просто. Кругом тьма, перестрелки нет, я и представления не имел, куда иду, карты-то ведь у меня не было. Названия деревень мне ничего не говорили, а дорогу до Праги узнать было не у кого. Я заблудился и — какова потеха! — вылез на самую линию огня.
На каждой станции я осведомлялся у жандарма самым невинным тоном:
— Nach Prag, bitte?[101]
Он утвердительно кивал головой и не спускал с меня глаз. Я сумасшедший. Сумасшедший!
«Ты су-ма-сшед-ший! — твердил я себе под стук колес. — Запомни это! Тихий идиот с изодранными в кровь ногами. Дурачок, изнуренный недоеданием, ужасами войны и издевательствами».
Поезд подошел к последней станции. Фиуме, царство Гробе! У меня захватило дух, но я все же выдавил через силу:
— Nach Prag?
В воротах госпиталя я повторил этот вопрос и, получив уверение, что да, в Прагу, последовал за жандармом с видом полнейшего удовлетворения. Ноги у меня нестерпимо болели, я шел, стараясь ступать только на носки.
— Ну и оборванца повел жандарм! Да еще в форме вольноопределяющегося, — посмеивались вокруг.
В госпитале со мной даже не стали разговаривать, мой вид и донесение жандарма были достаточно красноречивыми. Самый факт, что я удрал… на фронт, был весьма убедителен. Меня посадили в темную одиночку и двое суток морили голодом. Я был совершенно измучен и лежал почти без сознания. Ноги невыносимо горели.
Наконец меня вывели на свет божий. В первый момент я был ослеплен яркостью дня, но все же заметил, что около конвойного стоит доктор, и покорно сказал упавшим голосом:
— Nach Prag, bitte?
Больше я не говорил ни слова и не отвечал на вопросы. Впрочем, меня много не расспрашивали. После нескольких фраз врачи значительно переглянулись, и освидетельствование закончилось.
Три раза меня водили на комиссию, и каждый раз повторялось одно и то же.
— Зачем сбежал, какие были намерения?
Отвечаю — хотел в Прагу. Двое из докторов были чехи, хорошие люди, особенно Пужа, я мог говорить с ними по-чешски.
— Зачем вам нужно было в Прагу?
— К папеньке. Ведь у меня пятки-то вон какие, в кровь разодраны.
— Где ваш папаша, можете вы указать его адрес?
— Ольшанское кладбище, одиннадцатый участок.
Я чувствовал себя уже на последней грани, все мое существо кричало: «Домой!» Надо было добиться этого во что бы то ни стало. Воля моя была напряжена до крайности, в ответах звучало неподдельное сумасшествие. Немало помогла и характеристика, данная Нейкертом в ответ на запрос обо мне. Он аттестовал меня лаконически: «Fabelhafter Indolent und Idiot aus Prag»[102]
.Я смотрю на Пепичка. Как он измучен лишениями и постоянным напряжением! Быть может, его хотя бы поэтому отпустят из армии? А может быть, их тронуло его невинное детское выражение лица? Или они учли его хрупкое телосложение, его смиренный характер? Или по своей душевной косности продолжают оставаться в уверенности, что перед ними тихопомешанный, которого тянет на могилу отца, чтобы показать ему болячки на своих ногах, кстати давно зажившие. Но теперь все решено. Остаются только разные формальности. Ежедневно три раза Пепичек ходит к дверям канцелярии — утром, днем и вечером — и тихонько стучит пальцем в дверь: «Nach Prag, bitte?»
Пепичек кончил свой рассказ. На его впалых щеках — добродушная, чуточку гордая усмешка.
Какая у него изумительная сила воли, какое непреодолимое отвращение к казарме, если он сумел так героически вынести все эти физические и моральные муки! Всю первую неделю его держали на хлебе и воде. Но его поведение не изменилось — все те же мирные, спокойные, но упрямо однообразные ответы.
Теперь он в общей палате. Это тоже немалое испытание. Сумасшедшие развлекаются тем, что гадят друг другу в обеденные миски. И другие выходки в том же духе. Запах в палате такой, что сдохнуть можно. Пепичек прячет свою тарелку и миску под матрац, заворачивая их в бумагу.
Один взгляд на всю эту обстановку, на загаженные миски заставил бы более слабого человека броситься в канцелярию с криком: «Я здоров, выпустите меня!» Каково же было здесь нашему чистоплотному Пепичку!
— Некоторые коллеги, — говорит Пепичек, — распевают «Wacht am Rhein»[103]
, но зря стараются, всем ясно, что они симулянты.Обширное трехэтажное здание наполнено жалкими жертвами войны, потерявшими разум в армии, сошедшими с ума от ужасов фронта. Некоторые обезумели во время ураганного огня или штыковых атак. Особо буйных держат в подвале.
— Помолчим минуту. Слушай.
Я прислушиваюсь. Из глубины здания доносятся какие-то глухие звуки, точно сами стены рыдают.