Его работы о скорби и утрате, как я обнаружил, до сих пор полезны. В «Скорби и меланхолии», а позднее в «Я и Оно» Фрейд выдвинул гипотезу, что в состоянии нормальной скорби человек интериоризирует умершего. Живой вбирает в себя умершего в его целостности – этот процесс Фрейд назвал «интроекцией». Но если скорбь не идет своим чередом, если в этой скорби что-то пошло не так, благотворная интериоризация не начинается. Вместо нее происходит инкорпорация. Умерший занимает только часть выжившего; он отгорожен, заточен в склеп и, находясь в этой камере в зашифрованной форме, тревожит оттуда покой живого. По-моему, этому типу отгораживания соответствует аккуратная черта, которой мы обвели катастрофические события 2001 года. Да, бесспорно, люди проявили беспримерный героизм, хотя со временем выяснилось, что некоторые его аспекты преувеличены. Была также целеустремленная твердость в речах президента, определенно были политические склоки, было и решительное стремление немедля восстановить разрушенное. Но процесс скорби не довели до полного завершения, и в результате город заволокла пелена нервозности.
На фоне этой общей картины контрастно выделялись частные случаи, и было их много: весной я осматривал одного джентльмена преклонного возраста. Мистер Ф. из округа Уэстчестер, восьмидесяти пяти лет, физическое здоровье на редкость хорошее, если не считать катаракты. Несколько месяцев назад родственники предположили, что к нему подкрадывается болезнь Альцгеймера: внимание стало рассеянным, память слабела, и частенько казалось, что он смотрит отсутствующими глазами. Он стал несловоохотлив, а если и поддерживал разговор, то, похоже, интересовался только давними воспоминаниями, причем некоторые путались. И всё же в итоге невролог заключила, что медицина не видит оснований предполагать у него болезнь Альцгеймера; направила его к нам в Милстейн-Билдинг, и ее подозрения подтвердились: мистер Ф. страдал депрессией.
Он был ветераном Второй мировой – военный моряк, участник боевых действий на Тихом океане. Вернулся домой, женился на своей невесте, обзавелся большой семьей – пятеро детей, – и всех вырастили на свою зарплату: он работал на фабрике в Олбани, а жена – то санитаркой, то помощницей учительницы. В 1999 году жена умерла, и через год он переселился к средней дочери; и, живя у нее в Уайт-Плейнс, стал терять аппетит и страдать бессонницей, терять в весе, хандрить и чувствовать, как роятся в голове мысли, которые с трудом описал – по натуре он был замкнут – как попытки не утонуть. Когда он вошел: в кепи с эмблемой, какие носят ветераны войн, в синей ветровке, – вид у него был отрешенный, словно у тех, кто, нечаянно защелкнув замок, оказался взаперти внутри своей печали.
Я видел его всего два раза (его перенаправили на психотерапию), но помню, как после второго сеанса – к тому времени я собрал почти всеобъемлющую историю его болезни – объяснял ему нюансы действия разных препаратов. Говорил, что в первый месяц он вряд ли заметит улучшения настроения, и тут он прервал меня, учтиво подняв руку. Я умолк на полуслове, и мистер Ф. сказал с внезапным умилением в голосе: «Доктор, я только хочу вам сказать, как горжусь тем, что пришел сюда и увидел черного юношу – вас – в белом халате, потому что нам всегда жилось нелегко и никто никогда ничего не давал нам просто так, пока мы не добивались этого с боем».
У перехода на 124‑й мне попались двое парней лет двадцати с небольшим, и, пока все мы переходили улицу, вокруг меня кружились обрывки их разговора.
– Ваще лох, а? – сказал один.
– Лох, йоу, – сказал другой, – я думал, ты этого ниггу знаешь.
– Не пизди, – сказал первый, – не знаю я этого уёбка.
Они кивнули мне, а я им, а потом они повернули направо, в южном направлении, и удалились. Шли легкой походкой, словно бы не затрачивая сил, вальяжно – на манер спортсменов, – и я на миг подивился их феерическому сквернословию, а потом начисто про них забыл.