Минут через десять, выйдя на узкую улицу на возвышенности над парком «Морнингсайд» (подальше эта улица становится Морнингсайд-драйвом в строгом смысле слова), я заметил впереди, в сумраке, какое-то внезапное движение. Вздрогнул – безосновательно, а потом заулыбался и успокоился, разглядев, кто там: двое парней, это им я недавно кивнул. Они не улыбнулись в ответ, но ринулись ко мне, и каждый их шаг казался скрупулезно рассчитанным, энергоемким. Разминулись со мной: один прошел слева, другой справа, не разговаривая между собой и словно меня не замечая. Казалось, оба были заняты своими мыслями. Несколькими минутами раньше, смекнул я, мы установили контакт лишь на самом зыбком уровне: переглядывание незнакомых людей на перекрестке, обоюдный уважительный жест на основании того, что все мы молодые, темнокожие и мужского пола; иными словами, на основании того, что мы – «братья». Такими взглядами обменивались темнокожие мужчины повсюду в городе каждую минуту, день-деньской: мгновенная солидарность, вплетенная в ткань повседневных забот каждого из них, кивок, улыбка или лаконичное приветствие. Скромный способ выразить: я тоже знаю, каково тебе здесь приходится. Они уже прошли мимо меня, отчего-то не пожелав повторить этот секундный жест.
День догорал, и почти всю улицу скрывала тень. Они вряд ли узнали бы меня вновь, даже на ярком свету. Тем не менее я насторожился. И, не додумав мысль о своей настороженности, ощутил первый удар – в плечо. Второй, посильнее, пришелся ниже спины, и мои ноги подломились, как тростинки. Я упал на землю. Не помню: то ли вскрикнул, то ли разинул рот, но не смог выдавить из себя ни звука. Меня стали пинать куда попало: по щиколоткам, по спине, по локтям – проворный, загодя спланированный балет. Я завопил, умоляя их перестать, понять, что они бьют лежачего. А потом утратил желание говорить что бы то ни было, терпел побои безмолвно. Способность чувствовать боль отключилась, но ее место заняло предчувствие того, как тяжко будет немного погодя, как назавтра всё станет ныть: и тело, и душа. Голова опустела, за исключением этой единственной мысли – мысли, от которой набегали жгучие слезы: эта перспектива казалась еще более мучительной, чем побои. Мы находим удобным описывать время, словно нечто материальное: мол, «теряем» время, «тратим» время. Но когда я там валялся, время стало материальным в престранном новом смысле: фрагментированное, раздерганное на бессвязные пучки, оно заодно растекалось, словно его кто-то расплескал, словно клякса.
Страха смерти не было. Что-то отчетливо подсказывало, что убивать меня они не собираются. В их рукоприкладстве сквозила некая беззаботность, и, хотя стволами они не размахивали и пояснений не давали, я понимал: они себя контролируют. Меня избивали, но не жестоко – определенно не настолько жестоко, как могли бы избить со зла. Вопреки первому впечатлению, «их» было не двое: к ним присоединился третий, и слышался смех – беззаботный, вперемешку с нецензурной бранью. Сфокусировав взгляд, я увидел – или, возможно, получил впечатление, – что они гораздо младше, чем я предположил в первый момент, – лет пятнадцати максимум. А слова – бойкие, торчащие острыми шипами из их смеха – казались несколько дистанцированными от происходящего, словно мальчишки обращались к кому-то другому, словно этот случай ничем не отличался от всех прочих, когда до меня доносились эти слова; слова эти никогда не были враждебными, никогда не звучали в мой адрес, оставались такими же безобидными, как в миг, когда их предвестье прозвучало на пешеходном переходе. Теперь их произносили с намерением унизить, и я старался от них увернуться. Загораживался, вскинув руку, еще и от брани, а тем временем на меня снова и снова – правда, уже реже – сыпались удары. Мальчишки смеялись без умолку, а один напоследок наступил на мою руку еще разок, особенно сильно. Перед глазами потемнело. Они умчались стремглав, их баскетбольные кроссовки глухо, с тихим писком, колотили по асфальту.
Они умчались, и время восстановило прежнюю форму. Они забрали у меня телефон и бумажник. Я сидел на асфальте молча, в растерянности, думая, что могло быть и хуже, а заодно думая, что избежать случившегося никак не смог бы. Надо мной, в квартирах, зажигали вечерний свет, а свет в небе еще не вполне погас; наступающая ночь мешкала между дневным освещением и электрическим; свет, льющийся из видных мне, но недоступных недр домов, как бы заверял: жизнь продолжается. Люди возвращались домой с работы, или готовили ужин, или завершали последние обрывки дневных дел. Люди; но на улице – никого, только ветер-суховей продирался сквозь вереницу деревьев. Я сидел на улице, заглядывая в канаву, заросшую крапивой. Замысловатость сорняков потрясала.