…И вот сейчас он на пути к дому, к тайге. Кончилась лежневка, и Петр пошел между болотных сосенок, выбирал сухие торфяные бугры, огибал влажные мочажины. То и дело попадались «плантации» подсохшей клюквы, но Петр не собирал ее — на плечи давил рюкзак да и некогда: до ночи надо миновать болото.
«Но куда же все-таки девалась Фаинка?» — размышлял Петр, дымя сигаретой.
Глава двадцать пятая
Ему показалось, что ливень ахнул с ясного неба. Занятый своими мыслями, он не заметил, как потянуло свежестью, забродили тучи, стянулись над болотом, упрятав небо и солнце. И суматошно замотали мохнатыми шапками болотные деревца, гнулись к земле, будто хотели укрыться от стремительных белесых жгутов, падающих с высоты.
Петр присел на сырой бугор и с трудом вытянул из мешка брезент, закрыл голову. Струи забарабанили по нему и широким потоком хлынули на землю, образовав вокруг водяные стены.
Брезент вдруг загудел, мелко затрещал, будто его обстреливали дробью. Петр увидел, как потоки воды побелели, потеряли свою монолитность, стали отскакивать. Град!
Чуть оттянул брезент, держа его над лицом. Мать честная! Сплошная белая стена, а внизу толстым слоем шевелящаяся, подпрыгивающая масса градин.
Чего бы не отдал он сейчас за обшарпанный диван в кабинете Гурьянова, за вокзальную скамью, даже за полати в доме Глазырина. Лежал бы там и поплевывал на куркулиху.
Сколько времени? Хотел посмотреть, но это оказалось непросто, и он плюнул — какая уж теперь разница. Хотелось курить. Сунул руку в карман и вместе с раскисшей пачкой сигарет вытянул пакетик с капроновыми чулками. Он был скользкий, липкий. Петр спрятал его за пазуху, а сигареты отшвырнул в белую живую муть.
Вспомнил о документах для оформления договора на вертолетные рейсы. Что с ними стало? Тут же осенила и другая мысль: зачем, спрашивается, он идет в Кедровый? Ведь это значит, что в понедельник опять не прилетит вертолет. Кто его направит, если Петр не явится перезаключить договор? В управлении только обрадуются, что высвободилась машина — их хором выпрашивают все подряд: и нефтяники, и колхозники, и газовики.
Ноги онемели. Петр привстал, с трудом выпрямился и почувствовал облегчение. Решительно сбросил с себя брезент. Град кончился, но дождь лил вовсю. На болоте было темно. Петр покрутил головой: в какой стороне Кедровый, в какой — Шурда? Абсолютно неизвестно. Со злой отчаянностью сделал несколько шагов и почти сразу провалился по колено — низкие мочажины наполнились дождевой водой и градом. С трудом выбрался.
Закостеневшими руками вытащил из рюкзака раскисший хлеб, лук, вывалянные в липком месиве от разбитых яиц. Скорлупа противно похрустывала на зубах.
Пощупал медикаменты. Все, конечно, промокло, все погибло. Спасется только то, что в склянках. Жаль, что спирта нет. Не мешало бы «принять» для согрева.
Когда кончится эта дикая ночь?
Вот дождь почти перестал, но Петру от этого не легче. Все равно он прикован к торфяному бугру, который, наверно, торчит из воды как остров. И до утра отсюда никуда не уйти.
«Надо хоть думать о чем-нибудь, а то…»
Он увидел себя в теплой комнате у Галины. Лампа в пятьсот ватт освещает каждый уголок, слепит глаза.
— Побольше лампочки нету? — спрашивает Петр, а Галина смеется.
— Нашлась мне вторая мама!
К ней ненадолго приезжала из Ленинграда мать. Ходила следом за дочерью и гасила свет. Галина зажжет, а она погасит.
— Мама, никаких счетчиков у нас нет. Пойми ты! Мы же в тайге.
Женщина, пережившая блокаду, привыкшая экономить энергию, воду, возмущенно качала головой:
— Думаешь, в тайге, так все дозволено?
А когда Галина выкинула на помойку начатую банку с тушенкой, расплакалась. Галина попыталась объяснить:
— Понимаешь, мама, от консервов уже тошнит. А есть все равно надо: откроешь банку — и чувствуешь, что не можешь…
Мать уехала огорченная, встревоженная. Многое ей было непонятно в таежной жизни. Например, соседка могла в любой момент зайти к Галине и спросить:
— Ты чего варила сегодня?
— Суп у нас, садись, ешь.
Соседка сама доставала ложку, отрезала хлеба, ела суп, что-нибудь находила на второе, пила чай. Вслед за ней иногда прибегал ее сынишка, она и его кормила, убирала посуду и уходила, говоря:
— Ну, слава богу, наелись! Хоть в столовку не идти и дома не варить.
Мать ничего не говорила Галине, потому что сама с детства воспитывала в ней доброту. Но уж слишком бесцеремонна эта соседка!
— Мама, — догадываясь обо всем, сказала однажды Галина. — Хочешь, пойдем сейчас в любой дом — хоть к нам, в мехколонну, хоть в Горем. Придем и спросим: что вы сегодня варили, нельзя ли перекусить? И нам поставят на стол все, что есть в доме. Я сама часто ем у моей соседки. И не только у нее.
Мать молчала, возражать было трудно.
— А лампочку все же вверни другую, — потребовала она, прощаясь.
…Петр опять встал, потому что ноги одеревенели и, кроме того, он боялся уснуть. Размялся, потопал, снова сел. И опять стал вспоминать.