— Ну, а на юбки что хотела выменять?
— Их я купила не для себя. Меня попросили.
— Кто?
— Анна… Моя напарница.
Я должна говорить ему только правду!
— А чулки?
— А чулки для нянечек из Мишкиного интерната.
— Из чьего? — не понимает он.
Я объясняю.
— А кофточку кому?
— А ее для себя… для меня. У меня сарафан есть, а кофточки…
Он глубоко передыхает и вдруг шлепает ладонью по моей руке.
— Таня, ты Таня!
Мгновенно, всем сердцем почуяв доброту, я хочу попросить его об одном — пусть он не садит меня в московскую тюрьму, хочу сказать, что у нас тоже есть тюрьма, рядом со стадионом, но звонит телефон, а когда милиционер, переговорив, кладет трубку, я не решаюсь обратиться к нему с этой просьбой.
Он помогает мне заполнить анкету, заглядывая через плечо, подсказывает, что вписывать в графы. Вот уже стоит моя подпись под этим страшным документом. Милиционер говорит:
— Эх, Таня, если бы тебя привел ко мне не этот… скот, я бы все шмутки отдал тебе обратно. Он все видел, что у тебя куплено?
— Все…
— Да-а, — задумчиво тянет мой собеседник. — Вот что, Таня…
Он быстро вытаскивает из вешей кофточку, достает из стола газету, завертывает и сует сверток мне под телогрейку.
— Деньги есть?
— Нули, — качаю я головой.
— Чего?
— То есть, нет, — смущенно поясняю я. — Они остались в пальто, в купе.
Он роется в карманах и подает мне трешницу.
Дверь открывается. Я чувствую — он! За мной. Сейчас уведет.
Лицо допрашивающего меня человека становится холодным, строгим.
— Вот так гражданочка, — сухо говорит он. — По приезде домой явитесь в свое отделение милиции.
И смотрит на меня долгим взглядом. Веко его чуть вздрагивает.
— А сейчас можете быть свободны.
— Спасибо! — благодарно шепчу я.
33.
Где работает Наташа? Где ее госпиталь? Какой у нее телефон? Ничего этого я не знаю. Едва ли знают это и жильцы ее квартиры: ведь Наташа не любит рассказывать о себе.
Я уже давно кружу вокруг ее квартала по темным без единого светлого пятнышка улицам. Они становятся все безлюднее. Редеют машины. Как они идут в этой кромешной мгле?
Я знаю, наступит час, и патрули будут останавливать запоздалых прохожих, проверять документы. У меня ничего нет. У меня нет даже перчаток. Руки закоченели в рукавах телогрейки. Валенки мои стучат, когда я колочу ими один о другой.
Здесь, на затемненных улицах Москвы, до меня дошел весь ужас моего положения. Если беда отступила, так только на шаг. Все равно впереди тюрьма, пусть не московская, наша, но тюрьма. Все равно это горе для Борьки, для дядя Феди…
А Наташа? Будут так же приходить поезда, но к ней уже никто не приедет. Она не приедет на перрон, не будет всматриваться в таблички вагонов, растерянно улыбаться, услышав мой оклик… Она останется такой одинокой в своей крошечной комнатке! И всю эту холодную зиму проходит в стареньких ботинках, потому что… потому что… никто…
Я забегаю в чей-то подъезд, кидаюсь в угол, рукавом закрываю рот, чтоб не слышно было, как я плачу. Вверху стучит дверь, и я снова выбегаю на улицу, иду по ней, хватая ртом морозный воздух.
Не знаю, сколько еще проходит времени… Вся закоченевшая, я направляюсь к подъезду Наташиного дома, поднимаюсь на третий этаж, прикладываю ухо к дверям. Тихо. Конечно, все уже спят.
Что мне делать? Я не могу больше на улицу. Звоню. Ничего не слышно. Осторожно стучу в дверь пальцами.
— Кто там?
— Это я.
— Кто?
— Сестра Натальи Сергеевны.
Дверь отворяется. Захожу в темный коридор.
— Откуда это ты, касаточка?
Кажется, это та старая женщина. Берет меня за руку, тянет за собой. В комнате тоже темно, только где-то вверху мерцает маленький желтый огонек.
Щелкает выключатель, и я вижу: окно завешано плотным одеялом, весь угол в потускневших иконах, возле средней горит лампадка.
— Господи владыко! Промерзла-то как, зуб на зуб не попадает. Откуда ты, забыла, как звать-то?
— Таня. Со мной случилась беда.
Сажусь на табуретку возле стола. Руки, чуя тепло, инстинктивно тянутся к чайнику. Прижимаю ладони к его неостывшим бокам, грею. Сейчас бы стакан чаю! Пусть без сахара, даже просто горячей воды…
Женщина молча осматривает меня.
— А где же вещички твои? В коридоре оставила?
— У меня ничего нет. Со мной случилась беда.
Она бормочет невнятно, усаживается на постели, спрашивает:
— И что же такое с тобой приключилось?
Я рада живому человеку, теплу, и я рассказываю ей все. Она слушает, не перебивая. Только изредка поворачивается к иконам и быстро крестится. Когда я смолкаю, спрашивает с любопытством:
— Теперь, выходит, тебя в тюрьму?..
— Да…
— Ох, грехи наши тяжкие, — неожиданно зевнув, говорит она и живо добавляет: — А Наталья-то Сергеевна думает, что ты едешь себе на поездочке?
— Да…
Женщина усмехается.
— Тихая-тихая Наталья-то Сергеевна, а вон чего выделывает… Спекуляцией занимается!
— Что вы говорите! При чем тут она?
— А как же ни при чем? И тебя, несмышленую, под монастырь подвела.
И вдруг предлагает свистящим шепотом:
— Молись! Он, владыко, очистит, отпустит твои грехи а она, молчальница, пусть как хочет выкручивается.
Сижу не шевелясь. Как я могла рассказать ей про это!
— Ну? — сердито глядит на меня старуха.
— Я не верю в бога… Не могу молиться.