Для мыслителя широты и проницательности Брауна эти неудачи довольно пугающие, и мы признаём их с чувством неохоты, нежелания находить такие вопиющие упущения у того, кто на самом деле является мыслителем фантастического масштаба. Я меньше расстраиваюсь, когда нахожу похожие упущения у Маркузе, который представляет гораздо менее смелое переосмысление идей Фрейда, но который выдвигает аналогичный призыв к новому типу не подавляемых людей. С одной стороны, Маркузе призывает к революции подавления, потому что он знает, что недостаточно изменить структуру общества, чтобы создать новый мир; психология человека также должна быть изменена. Но, с другой стороны, он признаёт, что отказ от подавления невозможен, потому что есть смерть: «Жестокий факт смерти раз и навсегда отрицает реальность нерепрессивного существования». Заключительные страницы его книги – это реалистичное и печальное признание того, что эго должно выходить за пределы телесных удовольствий, чтобы люди стали людьми. Но убеждённый социальный революционер, который больше всего на свете хочет нового мира и нового человека, не может принять реальность, которую видит. Он по-прежнему верит в возможность некоего «окончательного освобождения», которое также звучит как пустопорожняя, мимолётная мысль. Маркузе даже полностью отворачивается от реалий жизни и увлекается абстракциями: «Люди могут умереть без беспокойства, если они знают, что то, что они любят, защищено от страданий и забвения [новым утопическим обществом]». Как будто люди когда-либо могли это узнать, как будто мы с вами хоть когда-то можем быть уверены, что наши дети не будут уничтожены бессмысленной аварией или что вся планета не будет разбита гигантским метеоритом.
Почему блестящие мыслители становятся такими вялыми, так небрежно рассеивают свои собственные осторожные аргументы? Вероятно, потому что они видят свою задачу как серьёзную и грандиозную: критику всего образа жизни; и они видят себя в столь же гигантской пророческой роли: указывать на выход раз и навсегда, в самых бескомпромиссных терминах. Вот почему их популярность так велика: они пророки и упрощатели. Как и Браун, Маркузе хочет надёжного индикатора отчуждения, средоточия природы и находит его в идеологии и страхе смерти. Как настоящий революционер, он хочет изменить это в своей жизни, хочет увидеть рождение нового мира. Он настолько привержен идее об исполнении этого, что не может позволить себе остановиться на полпути и проследить последствия своих собственных оговорок относительно подавления, своих собственных признаний о неизбежной хватке смерти; страх смерти явно глубже идеологии. Признание этого сделало бы весь его тезис двусмысленным – а зачем революционеру это нужно? Ему пришлось бы выдвинуть программу, которая не была бы полностью революционной, которая допускает репрессии, которая ставит под сомнение то, кем могут стать люди, которая признаёт, как неизбежно люди работают против своих собственных интересов, но как они должны отказываться от жизни в удовольствиях, следовать за иррациональной героической системой – признаёт, что в человеческих делах присутствует демонизм, который не может отменить даже величайшая и самая радикальная революция. С таким признанием Маркузе был бы аномалией – «трагическим революционером» – и лишил бы себя роли пророка. Кто может ожидать от него этого?
Нет смысла далее задерживаться на заблуждениях революционеров о возможности избегнуть подавления; можно было продолжать и продолжать, но всё вернулось бы к одному и тому же основному пункту: невозможности жить без подавления. Никто не аргументировал эту невозможность более авторитетно и изящно, чем Филип Рифф в его недавней работе, и, насколько я понимаю, это должно положить конец спорам. Он ставит все движение в тупик: подавление – это не фальсификация мира, это «правда» – единственная правда, которую может знать человек, потому что он не может испытать всё. Рифф призывает нас вернуться к базовому фрейдизму, к стоическому признанию границ жизни, её бремени и самих себя. В особенно красивой фразе он выражает это так:
Самые тяжелые кресты – внутренние, и люди создают их таким образом, чтобы, опираясь на этот скелет, они могли нести бремя своей плоти. Под знаком этого внутреннего креста достигается определённая внутренняя дистанция от инфантильного желания быть всем и иметь всё.