— У нас есть южные провинции. Почти неосвоенные. Герцог Ришелье, теперешний первый министр у Людовика, управлял Крымом. Без особого успеха. Но и без жалоб подданных. Впрочем, у нас редко жалуются. До Бога высоко, до царя далеко. — Последнюю фразу Михаил сначала произнёс по-русски, а потом перевёл. — Такая пословица.
—
Вообще-то это был не джентльменский вопрос. Но Михаил затруднился ответить по другой причине. Он как раз знал, кто больше нравится, но никак не мог бы назвать Лизу «своей». А кроме того, даже упоминание её имени показалось ему неуместным и вогнало в род смущения. Почувствовав, что друг сердится и сам не находит этому причины, Веллингтон — несмотря на внешнюю грубоватость, человек проницательный — поспешил вернуть разговор к безопасной теме:
— Так вот, Майкл, стоило мне отреставрировать картины, вбухать деньги, и немалые, как пришло письмо от его испанского величества, который, видите ли, благородно отказывается от своей коллекции и уверяет: то, что взято на саблю — суть военный трофей. Теперь все эти испанцы, голландцы, итальянцы и прочие оборванцы — моя собственность. Повезу в Англию. Может, стоит показать их как-то? Честное слово, неприлично смотреть одному.
— Устройте салон. Как в Лувре, — отозвался Воронцов. — Ну, не такой большой, конечно. Разместите в нескольких залах своего особняка и пустите людей. Вас превознесут как покровителя искусств.
— Было бы неплохо, — кивнул герцог. — Репутацию не купишь. Я собираюсь по возвращении домой заняться политикой. Смертельно надоела эта пронырливая сволочь! Ничего ни в чём не смыслят. На пенни нет совести. А всюду лезут. Всеми хотят командовать. Политики — худшие люди на свете. Если бы Бонапарт не пошёл в политику, был бы прекрасным артиллеристом.
Михаил не стал уточнять, что из Наполеона и император вышел ничего. Двадцать лет Европу трясло. Еле-еле повязали дьявола.
— Его испортила революция, — философски заметил Веллингтон. — А я решил баллотироваться в парламент. От тори. Ваш отец всегда поддерживал консерваторов. Буду рад с ним проконсультироваться по приезде домой. Так какая из этих очаровательных дам имеет шанс стать его невесткой? — Артур лукаво заулыбался. — Порадуйте старика.
Воронцов отшутился и, так и не произнеся имени мадемуазель Браницкой, покинул герцога, чрезвычайно довольный собой. Он был рад, что картины остаются у Веллингтона. Заподозри кто-нибудь подлог, и скандал смешал бы имя английского командующего с грязью. Хотя сам Артур не был ровным счётом ни в чём виноват. Не мог же он предотвратить покушение на себя!
События ближайшего получаса сильно поколебали Михаила в этом убеждении. Он уже доехал в карете обратно до Нового Королевского моста, но на самом повороте едва не хлопнул себя ладонью по лбу. Подписанные Веллингтоном прошения так и остались у герцога в кабинете. Как Воронцов мог так оплошать? Никогда ничего подобного с ним не случалось. Рассеянность не входила в число его недостатков. Хуже того — в число тех качеств, которые он легко прощал другим. Ну, разве что Шурке, с которого смешно спрашивать. Пятнадцать лет граф твердил себе: «Не будь, как Бенкендорф!» — и в самый неподходящий момент явил качества апулеевского золотого осла во всей красе. Причина столь прискорбного события была налицо: Париж, весна, барышни. «Я заметно глупею», — отругал себя командующий.
Он приказал кучеру поворачивать и, безмерно смущаясь, точно каждый часовой у дверей герцогского особняка знал истинную подоплёку его возвращения, снова спрыгнул на землю. Воронцову стоило немалых усилий сохранять хладнокровие, прося адъютанта вторично доложить о своём прибытии.
— Очень сожалею, — мягко отозвался юноша, — но у его светлости лорд Киннерд. Вам придётся немного подождать.
Граф выразил полное согласие. Сам виноват. Его проводили в смежную с кабинетом приёмную, через стеклянные двери которой он не так давно слышал прощание Веллингтона с фельдмаршалом Блюхером. Расположившись в покойном кресле-бризе с золотистой обивкой, Воронцов взял со стола «Парижский Меркурий» и попытался скоротать время. Но это оказалось непросто. Приглушённый гул голосов с каждой секундой становился всё громче и в какой-то момент перешёл в крик. Граф удивлённо поднял голову. Разговор шёл на повышенных тонах, вовсе не характерных для британцев. Пока англичанин произносил одно слово, француз успевал выпалить три, итальянец — десять, а испанец — прирезать собеседника. В России, где люди, как двери — нараспашку, Михаила из-за британского воспитания находили скрытным и себе на уме. Приученный подавлять малейшее проявление чувств, он порой вообще не понимал, как человек может говорить о личных вещах.