Федос стоял ни жив ни мертв. Остальные тоже костенели от ужаса. Кривились бабьи рты на стылом ветру пытаясь помочь вырваться звуку — вою ли, визгу, в общем чему—то такому, что сопровождает страх и панику. И не могли выдавить из себя этот звук. Так и стояли подавившись собственными голосами как рвотой и кривили рты безобразно и немо.
— Ой, заряжено было, — нарочито буднично удивился Виктор, переломил обрез, сбросил гильзы и спокойно добил в стволы два новых патрона. — Извини, кардинал. Коли по батюшке не желаешь чтоб, быть тебе тогда просто кардиналом. Потому, ты уж извини, не привык старых людей без отчества называть.
Ему, может жить на один туберкулезный чих осталось, а я ему — Федо—о–ска — обратился он к толпе и та согласно закивала, позахлопывала пасти, заулыбалась натужно.
Но Виктор уже не видел эти улыбки, он ловко, одной рукой свинтив колпачок на фляжке глотнул и тыкал фляжкой в зубы Щетине — на, пей. Потом ткнул мне — пей, брателло, замерз поди. Потом ткнул ей в Рыжего — и ты пей, Гастелло. Не иначе на моего кореша тараном пошел. Он у нас такой, пальца в рот ему не клади, сжамкает всю руку по плечо.
Рыжий не отказался, припал благодарно к фляжке, как теленок к вымю. — Но—но, разошелся. Отцепись, говорю. На вас не напасешься. Теперь ты пей — ткнул он фляжкой в Федосову бороду. Тот брезгливо отвернулся. — Понимаю, религия не позволяет. А нам чё, мы люди вольные. Он оттер горлышко рукавом, глянул на рыжего — ишь, наслюнил, гастелла, — замахнул от души до дна, все что было в фляжке, а потом подбросил ее в воздух и пальнул.
— Оп, не попал. Старею. Глаз уже нифига не ватерпас. Фляжка—то маленькая, вот и не попал. Может в чё другое попаду, а, селяне? Попаду удом в манду. Есть тут у вас к чьей жаркой груди прильнуть, товарищи. Что молчим?
Ладно, покуражились, пора и к делу переходить. Слышь, дед. — Обратился он к Щетине — Скока там говоришь кил кабелей—то. Триста? И еще бобышки? А взапрошлый раз? Стока же? А в «подвзапрошлый»? Скока—скока? И еще бобышки?
Виктор обвел взглядом толпу, задержал взгляд на побледневшем, сразу же постаревшим, осунувшемся Толяне.
— значит, говоришь, бобышки, значит говоришь триста кил взапрошлый раз — и остановил взгляд на мне.
— Вот, Марат, братан ты мой космический, кругом враги, кругом предательства, кругом измены. Никому веры нет. Самые закадычные кореша норовят объебать. Грустно. Надо во все стороны сразу башкой крутить. Да не просто так, а еще и мозгой шевелить на всю катушку.
— Вить, харе меня лечить, а? Я леченный. Ты сказал «А» скажи и «Б». Чего куражишься.
— Дак кто куражиться то, братан?
— Ну, руки тогда развяжи, чтоль.
— Ага, я тебе руки развяжу, а ты гастелле—рыжему последний глаз выдавишь, так, товарищи?
«Товарищи» одобрительно закивали.
— Во! Видишь. Общество, его не обманешь. Люди просто так говорить не будут. Я сюда приехал — вижу, недовольство тут тобой назрело, и теперь хочу разобраться, чтобы все как по совести.
— А ты кто — чтобы судить по совести, что ты за власть?
— Власть не власть, а живу всласть! Я народом избранный.
— Чего? Каким народом, Толяном? Или этим мракобесом, Федосом. Кем?
— Ну как кем, вот ими. — Виктор обвел на уровне лиц стволом обреза толпу. — Так, товарищи?
Ответом ему было молчание.
— Молчание — знак согласия. Вот так—то, Маратик. Потому мы сейчас и разберемся. А тебя, чтобы не смущал, пока изолируем, запрем, вон в баньке. А чтоб ты чего не учудил, — тут Виктор подошел ко мне, — извини, братан, мы тебе наркозик выпишем.
Почти одновременно боль от удара ребристой рукоятью обреза пронзила мои пах и висок, я даже не успел испугаться и понять, отчего мне больнее. Меня замутило и скрючило и вот в таком вот, скрюченном состоянии, трясущегося от боли меня запихнули, поддав еще напоследок под зад коленкой в черный зев закопченной баньки.
Я летел, запинаясь и сшибая шайки в ее нутро как в преисподнюю. Мне казалось, что силы небесные и сам Господь Бог покинули меня и впереди лишь отчаянье и тьма. Но одновременно с пинком что—то холодное ткнулось в мою ладонь. И тихий Полоскаев голос сказал, держись, Витька.
Только когда я затормозил башкой об обскобленный полок, я понял, что у меня в ладони зажат, до крови, осколок стекла.
Спасибо тебе Господи и слава тебе. Спасибо тебе Вовка Полоскин, не на сквозь ты гнилой человек. В гнилых людей не вселяет Господь волю свою и не посылает их на помощь обиженным. Спасибо тебе Господи за друга, и спасибо тебе друг, за посильную помощь.
Жив ли я? Жив! Значит еще побарахтаемся.
Выбравшись из пут я перво—наперво, стараясь не греметь впотьмах о раскиданный инвентарь, обследовал пути отхода. Их не было. Баня была сработана на совесть. Оставалось затаиться у входа с кочергой в руках и ждать. Авось не исполниться Федосова угроза и меня здесь не подожгут. Авось. Авось и спаси Господи — на что еще надеяться?
— Ну, не иначе ты, Витька, боговый. Любит он тебя. Варначье тебя не зарезало, кардинал не спалил, но общество тебя ни в какую не желает. Одно к одному — не место тебе здесь, брателла.