ПОТАПОВ (
Нержин начинает разливать из банки, тщательно соблюдая равенство объёмов. Все торжественно молчат. Кондрашёв, выпрямляясь, хотя и без того сидит прямо, говорит громче, чем нужно:
— За виновника нашего сборища! Да будет…
Нержин, привстав, у него есть чуть простора у окна, и, волнуясь, тихо:
— Друзья мои, простите, я нарушу традицию… Я… Будем справедливы! Не всё так черно в нашей жизни! Вот именно этого вида счастья — мужского вольного лицейского стола, обмена свободными мыслями без боязни, без укрыва — этого счастья ведь не было у нас на воле?..
АБРАМСОН: Да собственно, самой-то воли чаще не бывало. Если не считать детства… Но, например, на Ангаре, в Богучанах, куда ссыльные, под вид Нового года, собирались обсуждать международное и внутреннее положение страны, — нет, такой обмен был. Двадцать лет назад…
НЕРЖИН: Клянусь, никогда не забуду того истинного величия человека, которое узнал в тюрьме! Я горжусь, что тут собралось такое отобранное общество. Не будем тяготиться возвышенным тоном. Поднимем тост за дружбу, расцветающую в тюремных склепах.
Чокаются. Медленно отпивают.
РУБИН: А градус есть! Браво, Андреич! Как вам это удалось?
ПОТАПОВ: Вы ж понимаете… Взаимодействие между лабораториями… А для цвета добавили кофе.
КОНДРАШЁВ (
Все обернулись. За стёклами, за решёткой мелькают, опускаются как бы чёрные хлопья: это тени от снежинок, отбрасываемые на тюрьму фонарями и прожекторами зоны.
КОНДРАШЁВ: Даже снег нам суждено видеть не белым, а чёрным!
ПОТАПОВ: Ну, как идут ваши картины, Ипполит Михалыч? Начальство разбирает себе, на украшение хоромов? и по-прежнему, чтоб каждый месяц — готовая картина?
КОНДРАШЁВ: Да как? Если натюрморт с разрезанным красным арбузом, виноград — очень берут. А пейзажи — если весёлые. А если стылый ручей в ноябре, перед снегом — отворачиваются.
НЕРЖИН: Да уж, в ваших пейзажах весёлости не увидишь. У вас если дуб — то не раскидистый для пикника, а — на самом краю высокой скалы — и искалеченный, все ураганы, какие за двести лет дули, — все через него прошли, когтями рвали его из скалы.
РУБИН: А Оттело, Яго — никто не берёт?
КОНДРАШЁВ: Сразу отворачиваются.
РУБИН: Но вы же и шекспирист до крайности. У вас если злодейство — то самое непомерное. Такое устарело и стилистически, и не надо этих больших букв над Добром и Злом.
КОНДРАШЁВ (
АБРАМСОН (
КОНДРАШЁВ: Над Добром и Злом — буквы надо пятиэтажные ставить, чтоб мигало, как маяки!
ПОТАПОВ: А в лагере, знаете, и остатки совести — за двести грамм черняшки…
КОНДРАШЁВ — ещё воздвигся спиной, смотрит вперёд и вверх, как Эгмонт, ведомый на казнь:
— Никогда никакой лагерь не должен сломить душевной силы человека!
ПОТАПОВ: Вы ещё не были в лагерях, не спешите судить. Не знаете, как там хрустят наши косточки.
АБРАМСОН (
КОНДРАШЁВ (
СОЛОГДИН: Кто не видел — сходите, господа, в ателье Ипполит Михалыча на задней лестнице, посмотрите картину «Замок Грааля». Вот это и есть образ Совершенства.
РУБИН (
ПОТАПОВ: и чем быстрей — тем лучше. Кому охота в карцере сидеть? Викентьич, разливайте!
Нержин мерно разливает до опрокида банки.
АБРАМСОН: Ну, на этот-то раз вы разрешите выпить за именинника?
НЕРЖИН: Нет, братцы. Право именинника я использую, только чтоб нарушить традицию. Я… видел сегодня жену. и увидел в ней… всех наших жён, измученных, запуганных — анкетами, спецотделами, соседями… Мы терпим потому, что нам деться некуда, — а они? У них — как будто есть выбор. У них такое может быть горькое предвидение: не изменяла — а муж подумает: никому не была нужна?.. Выпьем — за них.
КОНДРАШЁВ: Да, какой святой подвиг!
Выпили. и немного помолчали.
ПОТАПОВ: Немецкий плен пережили — слышим, читаем: «Возвращайтесь! Родина всем простила! Родина зовёт!» Вот — и вернулись… К жёнам…