Мы пошли и застали там целую толпу художников. Это были исключительно неизвестные, забытые, непризнанные неудачники; для меня в этом было нечто трогательное, хотя все они были вполне довольны и имели веселый вид. На стол подали чай, бутерброды, ветчину и салат. Не встретив там ни одного знакомого и будучи и без того не особенно разговорчивым, я дал волю своему аппетиту и молча ел в течение целого получаса; другие в это время пили еще только чай и оживленно болтали. Когда, наконец, и они один за другим захотели было приняться за еду, оказалось, что я один уничтожил почти весь запас ветчины. Дело в том, что я был почему-то убежден в существовании второго блюда. Гости начали пересмеиваться, и, уловив несколько иронических взглядов, я вышел из себя и проклял итальянку вместе со всей ее ветчиной. Встав из-за стола, я сухо извинился перед ней и, обещав в следующий раз принести ужин с собой, взялся за шляпу. Тогда Аглиэтти взяла у меня шляпу из рук, удивленно, но спокойно посмотрела на меня и серьезным тоном попросила остаться. На лицо ее падал свет от торшера, смягченный шелковым абажуром, и я, раздосадованный и рассерженный, заметил вдруг чудесную, зрелую красоту этой женщины. Я показался себе сразу невежей и дураком и, как послушный школьник, уселся в углу. Мне попался под руку альбом с видами озера Комо, и я принялся его перелистывать. Другие продолжали пить чай, ходили взад и вперед, хохотали и разговаривали, а где-то сзади настраивали скрипки и виолончель. Вдруг раздвинулась занавеска, и перед глазами всех представилось четверо молодых людей, готовых начать выступление. В это время ко мне подошла художница, поставила передо мной на столик чашку чая, кивнула мне приветливо и села рядом со мной. Концерт продолжался довольно долго, но я ровно ничего не слыхал, а только, широко раскрыв глаза, смотрел на стройную, изящную, одетую со вкусом женщину, в красоте которой я сомневался и ужин которой с жадностью уничтожил. С радостью и боязнью я вспоминал, что она хотела с меня писать. Потом подумал о Рози Гиртаннер, об альпийских розах, о сказке про снежную королеву, – и все это показалось мне теперь лишь подготовкой к этой сегодняшней минуте.
Когда музыка кончилась, художница, к великой моей радости, не отошла от меня, а осталась сидеть и начала болтать. Поздравила с выходом рассказа, который она прочла в газетах, и начала шутить над Рихардом, которого окружило несколько девиц и смех которого заглушал порою все остальные голоса. Потом опять попросила позволения писать с меня. У меня мелькнула вдруг мысль. Я неожиданно заговорил по-итальянски и снискал себе не только радостно удивленный взгляд ее сверкающих глаз южанки, но и дивное наслаждение: слышать, как она говорит на своем родном языке, языке, который соответствует ее темпераменту, ее глазам и всей внешности, на благозвучном, изящном, беглом lingua Toscana. Сам я не говорил ни плавно, ни бегло, но это ничуть не смущало меня. Мы уговорились, что на следующий день я приду к ней позировать.
– A rivederci, – сказал я на прощание и поклонился, как мог только, низко.
– A rividerci domani, – улыбнулась она и кивнула мне головой.
От нее я пошел бродить по улицам и взобрался на холм, с которого передо мной предстал неожиданно во всей своей красе ночной ландшафт. По озеру скользила лодка с красным фонарем и бросала багровый отблеск на черную воду, на которой только изредка там и сям вздымались короткие гребни волн с едва заметной серебряной пеной. Из какого-то сада доносились звуки мандолины и смех. Небо наполовину заволоклось облаками, а по холму пробегал порывистый теплый ветер. И подобно тому как ветер этот ласкал ветви фруктовых деревьев и черные верхушки каштанов, накидывался на них сразу и пригибал книзу, так что они стонали, смеялись и вздрагивали, так бурлила и во мне пылкая страсть. Я опускался на колени, ложился на землю, вскакивал и стонал, топал ногами, бросал шляпу, зарывался лицом в траву, тряс стволы деревьев, плакал, смеялся, рыдал, бесновался, стыдился, испытывал безмерное счастье и тягостное смущение. Но через час все во мне уже обессилело и потонуло в какой-то тупой грусти. Я ни о чем не думал, ничего не решал и не чувствовал; как лунатик, я спустился с холма, обошел чуть ли не полгорода, заметил в одной из отдаленных улиц открытый кабачок, бессознательно вошел туда, выпил два литра ваатлендского и только к утру вдребезги пьяный вернулся домой. На следующий день фрейлейн Аглиэтти, увидя меня, испугалась.
– Что с вами? Вы больны? У вас ведь ужасный вид!
– Пустяки, – ответил я. Я был ночью здорово пьян, вот и все. Ну-с, так начинайте, пожалуйста.
Она посадила меня на стул и попросила не двигаться. Я в точности исполнил ее просьбу, так как скоро задремал и проспал у нее в ателье до самого вечера. Вероятно, благодаря запаху скипидара в мастерской, мне приснилось, будто нашу лодку дома в деревне заново красят. Я лежал невдалеке и смотрел, как работает отец с горшком и кистью; мать тоже стояла поодаль, и когда я спросил ее, разве она не умерла, она тихо ответила: