Особенно отвратителен был Париж: ничего, кроме искусства, политики, литературы и проституции, никого, кроме художников, литераторов, политиков и публичных женщин. Художники были столь же пошлы и навязчивы, как политики, литераторы еще пошлее и навязчивее, а самыми пошлыми и навязчивыми были женщины. Однажды вечером я сидел один в Булонском лесу и соображал, расстаться ли мне только с Парижем или уж лучше целиком со всей жизнью. При этом в первый раз за долгие годы я окинул взором всю свою жизнь и пришел к тому заключению, что многого мне терять не приходится. Но вдруг в памяти моей отчетливо всплыло воспоминание об одном давно минувшем, забытом дне – раннем летном утре, дома, в горах; я увидел себя на коленях, мать на кровати и у ее изголовья смерть. Я испугался и мне стало стыдно, что я так давно не вспоминал это утро. Нелепые мысли о самоубийстве исчезли. Я убежден, что ни один серьезный, не окончательно еще выбившийся из колеи человек неспособен покончить самоубийством, если он хоть раз видел угасание здоровой жизни. Я увидел снова смерть матери. Снова увидел на ее лице тихую, строгую борьбу смерти, которая сразу ее облагородила. У смерти был строгий, суровый облик, но могучий и ласковый в то же время, как у любящего отца, пришедшего за своим блудным ребенком. Я понял внезапно опять, что смерть – наша умная, добрая сестра; она знает, когда ей нужно прийти, и мы спокойно должны ее ожидать. Я начал понимать так же, что горе, разочарование и печаль существуют не для того, чтобы вселять в нас муки и лишать чувства достоинства, а для того, чтобы развивать нас и открывать нам глаза.
Неделю спустя я отправил свой сундук в Базель, а сам пешком отправился через юг Франции, чувствуя, как день ото дня парижский период, воспоминание о котором преследовало меня, как зловоние, все более тает и превращается в дым. Я ночевал в замках, на мельницах, в хлебных сараях и вместе с загорелыми разговорчивыми парнями пил их горячее солнечное вино. Оборванный, худой, коричневый от загара и преображенный внутри я через два месяца добрался до Базеля. Это было моим первым большим скитанием, первым из многих. Между Локарно и Вороной, между Базилем и Бригом, между Флоренцией и Перуджией нет почти ни одного местечка, чрез которое не проходил бы я два-три раза, пыльный и грязный, – следуя призыву мечтаний, из которых ни одно еще не осуществилось.
В Базеле я нанял себе комнату в предместье, распаковал свои пожитки и принялся за работу; мне было приятно жить в тихом городе, где меня не знает ни один человек. Связи с газетами и журналами не были еще порваны, и я мог работать и жить. Первые недели прошли хорошо и спокойно, но потом снова мало-помалу вернулась прежняя грусть, овладевала мною целыми днями и неделями и не исчезала даже за прилежной работой. Кто не испытал на себе самом, что значить грусть, тот не знает ее. Как мне ее описать? У меня было чувство ужасающего одиночества. Между мной и людьми, жизнью города, площадей, домов и улиц была все время широкая пропасть. Случались огромные катастрофы, в газетах появлялись важные известия, – мне до всего этого не было дела. Устраивались празднества, хоронили покойников, давали концерты, – зачем? для чего? Я выбегал из города, скитался по лесам, холмам и дорогам, вокруг меня с безропотной грустью молчали луга, деревья и пашни, смотрели на меня участливым взором и хотели мне что-то сказать, пойти мне навстречу, протянуть мне руку сочувствия. Но продолжали стоять неподвижно и молча: я понимал их муки и страдал вместе с ними, так как не мог облегчить их тягостной участи. Наконец, я отправился к врачу и отнес ему свои подробные заметки, в которых старался описать свои муки. Он прочел их, задал мне несколько вопросов и выслушал.
– Вы вполне здоровы, – похвалил он, – во всяком случае физически. Старайтесь развлечься чтением или музыкой.
– В силу своей профессии я и так читаю каждый день много книг.
– Вам необходимо побольше движения на свежем воздухе.
– Я и так ежедневно хожу три, четыре часа, а в свободное время еще вдвое больше. – В таком случае вы должны принудить себя быть побольше на людях. Вы ведь действительно рискуете стать нелюдимом.
– Что же в этом особенного?
– Чем упорнее ваше нежелание бывать в обществе, тем больше вы должны принуждать себя видеть людей. Ваше состояние я не считаю болезнью. Но если вы не измените свою жизнь, то в конце концов действительно потеряете рассудок.
Врач был умным, симпатичным человеком. Ему стало жалко меня. Он познакомил меня с одним ученым, в доме которого бывало много народа. Я отправился туда. Имя мое им было знакомо, меня встретили очень любезно, даже радушно, и я часто потом заходил в этот дом.