Бесплодными и тягостными были мои вечные размышления о причинах моей грусти и отсутствия жизнеспособности. У меня отнюдь не было чувства, будто я окончательно изжил себя: наоборот, я был полон всяких неясных стремлений и верил в то, что наступит час, когда мне удастся создать еще нечто ценное и хорошее и вырвать у скупой жизни хотя бы пригоршню счастья. Но наступит ли когда-нибудь этот час? С горечью думал я о современных нервных людях, которые при помощи тысячи искусственных средств побуждают себя к художественному труду, в то время как во мне дремлют неиспользованные могучие силы. И я ломал себе голову, стараясь понять, какая преграда или злой дух отягощает мою душу в моем здоровом и сильном теле. Мне приходила при этом на ум иногда странная мысль: будто я совершенно особый человек, страданий которого никто не понимает, не знает и не разделяет. Проклятье грусти именно и заключается в том, что она не только делает человека больным, но и внушает ему самомнение, известную близорукость и даже высокомерие. Человек кажется себе самому чем-то вроде Гейновскаго Атласа, на плечах которого покоятся все тяготы и тайны вселенной и который забывает, что и тысячи других страдают теми же муками и блуждают в том же лабиринте.
То, что большинство моих свойств и особенностей не столько было моим достоянием, сколько наследственным злом Каменциндов, совершенно ускользало от меня в моем одиночестве на чужбине. Изредка я заходил в гостеприимный профессорский дом и мало-помалу познакомился со всеми, бывавшими там. Большею частью это были молодые академики, среди них много немцев; кроме них несколько художников, музыкантов, а также несколько простых бюргеров с женами и дочерями. Я часто с изумлением смотрел на этих людей, которые считали меня у себя редким гостем и о которых я знал, что они еженедельно столько-то и столько раз видятся. О чем они говорят всегда друг с другом, что они делают? Большинство было одного и того же типа homo socialis и казались мне все немного сродни друг другу, благодаря общественному, нивелирующему духу, который отсутствовал только во мне. Среди них было несколько чутких, выдающихся людей, у которых общественность не отнимала ничего или отнимала очень мало: их свежесть и индивидуальная сила оставались почти незатронутыми. С некоторыми из них я мог разговаривать целыми часами с большим интересом. Но переходить от одного к другому, останавливаясь на минутку у каждого, говорить дамам ни с того, ни с сего комплименты, устремлять свое внимание одновременно на чашку кофе, два различных разговора и игру на рояле и в довершение всего иметь еще веселый, непринужденный вид, – на это я не был способен. Особенно ужасным было для меня говорить о литературе или искусстве. Я видел, что в этой области люди слишком мало мыслят, чересчур много врут и во всяком случае невероятно много болтают. Я тоже врал вместе с ними, но не находил в этом никакого удовольствия и считал такое бесцельное переливание из пустого в порожнее скучным и унизительным. Гораздо охотнее слушал я, как женщины говорили о своих детях, или же сам рассказывал о своих скитаниях, переживаниях дня и других реальных вещах. При этом я становился иногда разговорчивым и даже веселым. Но в большинстве случаев после таких вечеров шел в кабачок и заливал сухость в горле и ужасную скуку своим любимым вельтлинским.
На одной из таких вечеринок я встретился снова с девушкой с темными волосами. В этот день там было много народа; играли на рояле, шумели, как всегда, а я сидел с каким-то альбомом в углу. В альбоме были виды Тосканы, но не заурядные, тысячу раз виденные мною картинки, а более интимные, рисованные от руки наброски, большей частью подарки спутников и приятелей хозяина. Я отыскал рисунок одного каменного домика с узенькими окошками в уединенной долине Сент-Клемана; я тотчас же узнал его, так как не раз совершал туда прогулки. Долина лежит недалеко от Фиезоле но большинство туристов не заезжает туда, так как там нет никаких исторических памятников. Это долина суровой, изумительной красоты, сухая, мало населенная, стиснутая высокими, голыми и крутыми горами, отдаленная от всего мира, меланхоличная и редко посещаемая. В это время ко мне подошла девушка и поглядела мне через плечо.
– Почему вы всегда сидите один, господин Каменцинд?
Меня это разозлило. Она чувствует что на нее не обращают внимания, подумал я и подходит ко мне.
– Ну, вы мне не ответите?
– Простите, фрейлейн! Но что мне ответить вам? Я сижу один, потому что это доставляет мне удовольствие.
– Так я вам мешаю?
– Ну что вы, нисколько!
– Мерси.
Она села. Я упорно не выпускал альбома из рук.
– Вы, кажется, уроженец гор? – спросила она. – Мне так бы хотелось послушать… Мой брат говорил мне, будто в вашей деревне встречается только одна фамилия, будто все жители там Каменцинды. Это правда?
– Почти, – пробормотал я. – Есть еще один булочник по имени Фюсли и трактирщик Нидеггер.
– А все остальные Каменцинды! Что же они все друг с другом в родстве?
– Более или менее.