Елизавету я за все это время встречал несколько раз на улице, один раз в магазине и раз в музее. Обычно она бывала мила, но не более того. В движениях ее стройной фигуры было нечто особенное, что большею частью ее украшало и выделяло из ряда других; иногда же именно это казалось чем-то преувеличенным и искусственным. Хороша, изумительно хороша была она в тот раз, когда я ее встретил в музее. Меня она не видела. Я сидел в стороне и перелистывал каталог. Она стояла невдалеке от меня перед большой картиной Сегантини и совершенно погрузилась в созерцание; картина изображала насколько деревенских девушек, работающих на лужайке; на заднем фоне виднелась зазубренная линия гор, а над ними на холодном прозрачном небе изумительно, гениально написанное облако цвета слоновой кости. Оно поражало с первого взгляда своей странно скученной, перевернутой массой; было видно, что ветер только что скомкал его и теперь оно готово было подняться и медленно поплыть дальше. Елизавета понимала, очевидно, это облако, так как совершенно погрузилась в его созерцание. И снова ее обычно незаметная детская наивность выступила на лице, тихо смеялась в широко раскрытых глазах, смягчала слишком узкий ее рот и сглаживала чересчур суровую складку меж бровей. Красота и правдивость великого создания искусства заставила и ее душу отразиться прекрасно, правдиво и искренне. Я молча сидел неподалеку, смотрел на прекрасное облако Сегантини и на прекрасную, восхищенную им девушку. Потом, боясь, что она обернется, заметит меня, заговорит и утратить снова свою красоту, я быстро и тихо вышел из зала.
Примерно в это время стало изменяться мое отношение к природе. Я очень часто бродил по роскошным окрестностям города и особенно любил скитаться по Юре. И во время этих прогулок мне казалось всегда, будто леса и горы, лужайки, кусты и деревья ожидают чего-то. Во мне проснулось сильное, страстное чувство к их немой красоте. Во мне тоже ведь шевелилась и рвалась наружу затаенная жизнь и могучая страсть искала сочувствия и любви. Многие утверждают, что они «любят природу». Это значит, что они охотно наслаждаются время от времени ее красотой. Они идут за город, топчут лужайки и срывают множество цветов и веток, чтобы затем либо выбросить их или дать им дома завянуть. Так любят они природу. Они вспоминают об этой любви по воскресеньям, в хорошую погоду, и чувствуют себя тоже растроганными до глубины души. Хотя все это им даже не нужно, так как «человек – венец природы». Да, венец!
Итак, я все более жадно вглядывался в сущность вещей. Я слушал, как ветер многозвучно шумит в верхушках деревьев, как бурлят водопады в узких ущельях и как мирно катятся ручейки по равнине; я знал, что все эти звуки – глас Божий и что я обрел бы вновь рай, если бы понял этот загадочный, прекрасный язык. Книги мало описывают его, только в Библии есть чудесные слова о «невыразимых вздохах» творения. Но я чувствовал ясно, что всегда были люди, которых подобно мне захватывало это непостижимое чувство, которые оставляли свой будничный труд и искали уединения, чтобы прислушаться к песне творения, погрузиться в созерцание природы и с неустанной тоской простереть к Предвечному благоговейно сложенные руки, – этими людьми были отшельники, кающиеся и святые.
Бывали ли вы когда-нибудь в Пизе, в Кампозанто? Там стены украшены поблекшими фресками прошлых столетий, и на одной из них изображена жизнь отшельника в вивийской пустыне. Наивная картина до сих пор еще таит в поблекших красках своих столько чар блаженного мира, что вы чувствуете внезапную скорбь и непреодолимую потребность где-нибудь вдалеке от бренного мира смыть слезами свою греховность и никогда не возвращаться обратно. Многие художники пробовали выразить в священных картинах свою тоску и стремление к совершенству, и любая маленькая детская картинка Людвига Рихтера поет для меня ту же песню, что и старинные фрески в Пизе. Зачем Тициан, поклонник всего современного размещал иногда на своих реалистичных картинах задний фон из сладчайшей лазури? Это только один небольшой мазок голубой темной краски; неизвестно даже, изображает ли он далекие горы или только беспредельную даль. Тициан, реалист, сам не знал этого. И не делал этого, как утверждают историки искусства, во имя законов гармонии красок, – нет, это была его дань неутолимой тоске, которая жила затаенно и в душе этого жизнерадостного, счастливого гения. И мне казалось, что искусство всех времен старалось всегда давать выражение немому стремлению к божественному, вечно живущему в нас. Более зрело, прекрасно и все же бесконечно наивно выразил это святой Франциск. Вполне я понял его только теперь. Включив в свою любовь к Господу всю землю, растения, звезды, животных, ветры и воды, он опередил средневековье и даже Данте и нашел язык безвременно человеческого. Он называет все силы и явления природы своими возлюбленными братьями и сестрами. И когда в последствии его приговорили к клеймлению лба раскаленным железом, он в муках приветствовал в этом железе «своего возлюбленного брата, огонь».