И мне стало вдруг странно переносить сюда в эту старую комнатку свои воспоминания из Италии, из той почти позабытой прошлой жизни. Я дал отцу немного денег. По вечерам мы ходили в трактир; там тоже все было по-прежнему с той только разницей, что теперь за вино платил я, что отец, говоря о шампанском, ссылался на меня и что теперь я мог выпить больше, чем мой старик. Я осведомился о седом старичке, которому я вылил тогда на лысину вино. Он был большой остряк и задира, но давно уже умер и могила его поросла густой травой. Я пил вельтлендское, прислушивался к разговорам, сам немного рассказывал, и когда в лунную ночь пошел с отцом домой и он продолжал все еще говорить и жестикулировать, меня охватило какое-то странное неиспытанное доселе чувство. Меня окружили образы прошлого: дядюшка Конрад, Рози Гиртаннер, мать, Рихард, Аглиэтти; я видел их так отчетливо и ясно, хотя все они уже давным давно канули в вечность, были забыто, но все-таки, как оказалось, продолжали жить во мне: сохраненные памятью помимо моей воли. Только когда мы вернулись домой и отец замолчал и наконец заснул, я подумал об Елизавете. Еще вчера она говорила со мной, еще вчера я восторгался ею и желал счастья ее жениху. Мне казалось, что с тех пор прошло уже много времени. Но вдруг горе пробудилось с новой силой, слилось с потоком взбаламученных воспоминаний и потрясло мое эгоистичное усталое сердце, как бурный ветер едва держащуюся ветхую избушку. Я не был в силах оставаться в доме. Вылез в низкое окошко, прошел садиком к озеру, отвязал старый челнок и тихо поплыл. Была бледная летняя ночь. Торжественно молчали кругом горы, подернутые серебристым туманом; почти полный месяц висел на небосклоне. Было так тихо, что я ясно различал шум далекого горного водопада. Дух родины и образы моих юных лет коснулись меня своими бледными крыльями, наполнили собою мой крохотный челн и, простерев ко мне руки, жалобно молили о чем-то.
Какой смысл имела вся моя жизнь? Для чего обрушилось на меня столько горя и радости? Зачем чувствовал я жажду истины и красоты? Зачем я рыдал и мучился из-за этих женщин – я, который сегодня опять склонил голову от стыда и слез из-за неразделенной любви? И зачем непостижимое Провидение вселило мне в сердце тоску по любви, раз оно предназначило мне вести жизнь нелюдимого одиночки? Вода глухо журчала и струилась серебристыми каплями с весел; вокруг молча, торжественно вздымались высокие горы; холодный свет луны блуждал по туману ущелья. Меня окружали немые тени моих юных лет и с тихим недоумением взирали на меня. Мне казалось, будто среди них я вижу и прекрасную Елизавету, будто она меня любила и стала бы, моею, если бы я пришел во время. Мне чудилось, что было бы лучше погрузиться сейчас на дно бледного озера, уйти никому не нужным, неведомым. Но я начал все же грести сильнее, как только заметил, что в старый дырявый челнок попала вода. Я дрожал весь от холода и поспешил скорее домой в постель. Вернувшись я лег, обессиленный, не способный уснуть, сталь думать о своей жизни и старался определить, чего мне не достает и что нужно мне, чтобы зажить более счастливо. Я понимал превосходно, что началом всякого счастья и радости служить любовь и что мне нужно начать любить людей, несмотря на всю свою скорбь по Елизавете. Но как? И кого? Я вспомнил вдруг об отце и подумал впервые, что по настоящему его никогда не любил. Ребенком я отравлял ему жизнь, потом ушел из дома, оставил его одного даже после смерти матери, часто сердился на него и в конце концов совсем о нем позабыл. Я представил себе, что он лежит на смертном одре, что я остался один, осиротел и вижу, как отлетает его душа, которая до конца осталась мне чуждой и о любви которой я никогда не заботился. Я принялся за тяжелый, но сладостный труд, начал учиться любви не на прекрасной возлюбленной, а на старом седом алкоголике. Я перестал отвечать ему грубо, уделял ему много времени, читал вслух календарь и рассказывал о винах, которые делают во Франции и Италии. Я не хотел лишать его незначительной работы, без нее он бы погиб. Не удалось мне также его приучить пить вечером со мной дома, а не в трактире. Несколько вечеров мы проделывали это. Но на четвертый или на пятый, видя, как он сидит тихо и безучастно, я спросил его, что с ним. Он ответил:
– Думается, ты совсем уже не хочешь пускать отца больше в трактир.
– Ничего подобного, – ответил я, – ты отец, а я сын. Ты сам должен знать, что тебе делать.
Он испытующе посмотрел на меня, потом взялся с довольным видом за шапку, и мы отправились в трактир. Было ясно, что продолжительное совместное пребывание сделалось бы отцу скоро в тягость, хотя сам он об этом не говорил ни слова. Кроме того меня и так уж тянуло переждать где-нибудь на чужбине, пока уляжется моя тоска.
– Что ты скажешь, если я на днях уеду? – спросил я.
Он почесал затылок, пожал плечами и состроил лукавую физиономию:
– Что же, как хочешь!