Приехав в Базель и увидев снова тамошнюю чопорную жизнь, я с затаенной скорбью стал спускаться ступень за ступенью с высоты своей жизнерадостности. Но кое-что из приобретенного все-таки сохранилось, и с тех пор челнок мой никогда не несся по прозрачной или мутной воде, не распустив своего маленького пестрого флага. Мои взгляды изменились. Я без особого сожаления вспоминал уже о канувшей в вечность юной поре и спокойно шел навстречу тому возрасту, когда жизнь кажется лишь небольшим перепутьем, а себя самого человек начинает считать уже путником, жизненный путь которого и его исчезновение не особенно волнуют и занимают вселенную. Человек не упускает из виду жизненной цели, любимой мечты, но все чаще разрешает себе небольшой отдых, не чувствуя при этом особых угрызений совести; он позволяет себе лечь на траву, насвистывать что-нибудь или без всякой мысли находить радость в окружающих его людях. До сих пор, не молясь, однако, никогда Заратустре, я принадлежал до некоторой степени к разряду людей-господ и не скупился ни на самомнение, ни на презрение к другим ничтожным людям. Теперь же я начал понимать мало-помалу, что нет строгих границ и что в кругу ничтожных, обездоленных и угнетенных жизнь не только так же разнообразна, но зачастую и гораздо теплее, искреннее и лучше, чем среди счастливых и сильных. Я как раз во время вернулся в Базель, чтобы принять участие в первой вечеринке в доме вышедшей уже замуж Елизаветы. Я был еще в хорошем настроении, бодр и свеж после поездки и привез с собой множество веселых воспоминаний. Прекрасная хозяйка выделяла меня из всех гостей своей любезной предупредительностью, и я целый вечер наслаждался счастьем, которое избавило меня в свое время от позора запоздалого объяснения. Несмотря на свои итальянские переживания, я питал все-таки в душе недоверие к женщинам, считая, что они испытывают жестокую радость при виде страданий влюбленных в них мужчин. Наглядной иллюстрацией этому служил мне небольшой рассказ из моей школьной жизни, услышанный мною от одного пятнадцатилетнего мальчика. В детском саду, куда он ходил, господствовал следующий странный и жестокий обычай. Когда какого-нибудь мальчика уличали в скверном проступке и решали в наказание его высечь, то нескольким девочкам приказывали удерживать его на скамье в довольно неприятной и позорной позе, необходимой для этой экзекуции. Так как такая помощь считалась особым поощрением и большой честью, то поручали ее только самым послушным и примерным девочкам. Эта история вызывала во мне много мыслей и была даже несколько раз объектом моих сновидений.
VII
О своем писательстве я теперь, как и прежде, был невысокого мнения. Моего заработка мне хватало на жизнь и я мог делать даже кое-какие сбережения и по временам посылать немного отцу. Он с легким сердцем нес мои деньги в трактир, пел там на все лады мне хвалебную песнь и подумывал даже о том, как бы ему отплатить мне за внимание. Дело в том, что я как-то сообщил ему, что зарабатываю себе на хлеб сотрудничая с газетами. Он решил, что я редактор или корреспондент, имеющиеся у всякой местной газетенки, и на основании этого трижды присылал мне продиктованные им письма, в которых сообщал о событиях, казавшихся ему особенно важными; в своей наивности он был убежден, что я напишу про них в газету и заработаю кучу денег.
В первый раз дело шло о сгоревшем амбаре, во втором о гибели в горах двух туристов и в третий о выборах старшины. Письма эти были написаны комично высокопарным газетным слогом и доставили мне большое удовольствие: они стали проявлением дружеского общения между мной и отцом, да и вообще за много лет первыми письмами, полученными с родины. Кроме того они произвели на меня благотворное впечатление тем, что позволили с другой стороны взглянуть на мое писательство: нередко в течение нескольких месяцев я разбирал в своих статьях книгу, появление которой было значительно менее важно, чем те деревенские события, о которых сообщал мне отец.
В то время как раз вышли в свет две книги; авторов их, экстравагантных юношей настроенных на лирический лад, я в свое время знал еще в Цюрихе. Один из них жил теперь в Берлине и мог рассказать много грязи из жизни забегаловок и публичных домов этого города. Второй, окружив себя роскошью, поселился отшельником в окрестностях Мюнхена, презрительно и пессимистически переходя от неврастенического самоанализа к спиритическому самовозбуждению. Мне пришлось писать об этих двух книгах, и я, понятно, самым невинным образом высмеял их. От неврастеника затем получил презрительное письмо, написанное истинно княжеским тоном. Берлинец же поднял в одном из журналов целый скандал, заявив, что вся гениальность его творения была не понята, сослался на Золя и на основании моей бессмысленной, по его мнению, критики обрушился не только на меня, но и вообще на высокомерность и прозаический дух всех швейцарцев. Между тем этот субъект провел наверное, в Цюрихе единственный мало-мальски здоровый и хоть сколько-нибудь ценный период для своей литературной карьеры.