Петр усмехнулся, услышав испуганные сетования Вондрушковой, и, кивнув на тетрадь в черной клеенчатой обложке, лежавшую на столе, рядом с книжкой Магена, сказал:
— Ты что-то сочиняешь? Дашь почитать?
Ярослав зарделся и пробормотал, что, мол, нет, какие там сочинения, вот еще выдумал! Его вдруг охватил мучительный приступ кашля. Мать подбежала к нему, но он замахал рукой.
— Поди, поди ляг, Слава! — твердила она, и сын послушался.
Петр хотел уйти, но Ярослав настойчиво просил его посидеть еще: ведь они так давно не говорили о литературе. Он упрашивал Петра из последних сил, у него, видимо, разболелась голова, начался жар, глаза вдруг помутнели, словно в их синь плеснули серой краской.
— Хочешь пить, Слава? — тихо и жалобно спросила мать.
— Нет, не хочу. Позови сюда Соню.
— Какую Соню, что ты толкуешь, сыночек?
— Не ту, что у Достоевского, Перовскую, конечно! — воскликнул он и продолжал, обращаясь к Петру: — Соня бывает здесь, она приходит ко мне, мы с ей разговариваем. Я тот ссыльный, которого Репин изобразил в картине «Не ждали». Я вернулся из Сибири, а Соня приходит сюда, и мы беседуем о героях и о предателях, о царе и о Гапоне.
— И все из-за книг‚— сокрушалась мать. — Опять бредит, о, господи боже!
— Соня Перовская, — повторял в бреду Ярослав. — Высокая, стройная красавица. Уходя, она машет белым платком. Он закашлялся и отвернулся к стене. — Мы с ней говорили о попе Гапоне, об этом провокаторе, которого рабочие повесили в Озерках. Предатель! За деньги выдавал революционеров, отправлял их на виселицу. Его казнили двадцать восьмого марта тысяча девятьсот шестого года в семь часов вечера. Он осквернил честь и память товарищей, павших девятого января 1905 года перед Зимним дворцом.
Ярослав хорошо знал книгу Рутенберга о Гапоне, которую ему давал читать Роудный, и наизусть цитировал из нее целыми страницами о том, как после разговора с Рутенбергом рабочие, прятавшиеся в соседней комнате, выскочили и связали Гапона и как этот негодяй просил пощады во имя прошлого.
Гапон уговаривал Рутенберга, члена боевой организации, стать провокатором и от имени царской охранки сулил ему крупную сумму. Революционеры в соседней комнате слышали от слова до слова весь этот раз говор, длившийся два часа. Потом они выскочили и схватили Гапона.
— Я видел, как этот поп висел на вешалке в маленькой комнате, — возбужденно говорил Вондрушка. — Его обыскали, потом прикрыли его собственной шубой. Все ушли, дачу заперли. Повесили попа Гапона... Так мы поступим с каждым предателем нашего дела.
Ярославом вдруг овладела слабость, и он мгновен но уснул. Петр, выйдя в сени, все еще не мог справиться с нервной дрожью. Мать Ярослава вышла за ним.
— Я так за него боюсь, — сказала она упавшим голосом. — Как вы думаете, он не умрет? Доктор Седмик ничего не говорит. — Она пошатнулась и оперлась о стену. — Мы так хотим спасти его, отдадим ради этого что угодно, сами умереть готовы... Как вы думаете, а? Ведь он такой способный, с детства его не оторвешь от книг. А сейчас он что-то сочиняет, оттого и бред этот у него... Как вы думаете, поправится он? Мы ему покупаем все лекарства, какие нужно.
Петр солгал, сказав, что, по его мнению, Ярослав совсем не похож на неизлечимо больного. Но самому ему казалось, что смерть притаилась у изголовья товарища, прикинувшись стройной женщиной с белым платочком в руке.
Петр шел по улице, а смерть словно бы следовала за ним по пятам, он слышал, как она тихо стучала костяною ногой.
— Я буду заходить к нему почаще, — пообещал он, расставаясь с матерью Ярослава, но на второй визит у него не хватило духу, и он пришел, только когда товарищ уже умер.
Ярослав лежал в гробу, выкрашенном дешевой коричневой краской, он, атеист, лежал с деревянными четками в руках, и Петр, внутренне сжавшись от жалости, погладил эти руки.
Уходя, он попросил у родителей покойного показать ему тетради Ярослава.
— Он все сжег, — хрипло сказал садовник. — Мы ничего не могли поделать.
— Только вот это не успел. — Вондрушкова протянула Петру четвертушку бумаги, исписанную мелким, почти неразборчивым почерком. — Куда-то я девала очки, так и не могла прочесть.
Видимо, это был конец длинной поэмы. Или одно стихотворение из цикла?
Руки и голос Петра дрожали, когда он читал: