— Он был поэт, настоящий поэт! — восклицал побледневший Петр.
— О чем эти стихи? — спросили родители Ярослава.
— Так он видел вечер.
— Вечер своей жизни!
«Не сбылись твои мечты, бедняга, — с горечью подумал Петр. — Но они не умрут. Никогда не умрут мечты человека о красоте и лучшей жизни, которая была бы достойна его».
Когда он уходил, Вондрушкова сказала:
— Слава все ждал вас, верно, хотел сказать что-то важное. А потом ему снова мерещилась Соня... Вы и сами слышали... То и дело он ее видел, говорил с ней. Соня Перовская — наверное, особа из какого-нибудь романа? До последней минуты он с ней разговаривал, улыбался, умер легко, как уснул, и еще во сне улыбался.
Все гимназисты пришли на похороны товарища.
— Кто бы мог знать, что этот ученик был так болен, — сказал классный наставник законоучителю, стоявшему с важным и невозмутимым видом, и смахнул слезу с носа.
— Родители ни разу не пришли в гимназию, чтобы предупредить нас об этом, коллега.
— Да, да, — смущенно закивали другие преподаватели.
Общее сочувствие было слабым утешением для родителей покойного. На похоронах они стояли как чужие, а придя домой, устало сели в нетопленной комнате, и на глазах у них уже не было слез, но они остро ощущали пустоту своей несчастной стариковской жизни.
— Лучше бы я умерла!
— Не для чего теперь жить. Только и было радости, что в нем. И вот его больше нет на свете! — горько сказал отец. Он переоделся и пошел в кладовку перебрать яблоки, которые наутро надо было везти на рынок.
— Хотели сделать из него барина, — заключила Трезалиха, вернувшись с заупокойной службы. — Отдали б его учиться ремеслу, глядишь — остался бы жив. А им, видите, подай образованного сына! Хороши родители!
— Чахоткой почти всегда болеют бедняки, — молвил Трезал. — Она от нужды. Из нищеты и нужды растет всякое зло на этом богатом свете.
С похорон Петр шел мимо домика Роудного. «Зайти, не зайти?» — подумал он, и не зашел. Сырой пронзительный ветер раздувал полы его старого пальто. Петр особенно ощущал свою бедность в этот день, ему было стыдно, как отрезвевшему пьянице.
Хотелось почитать Достоевского. Но едва раскрыв «Преступление и наказание», юноша захлопнул книгу, — ужасом повеяло на него от этого романа.
Он вышел на улицу. Уже темнело, было грязно, Петр хмуро шагал по вязкой дороге, в листве деревьев пересмешником свистел апрельский ветер.
Юношей владели неотвязные воспоминания.
Вновь ему привиделся один из вечеров, горела керосиновая лампа, в комнате царила тишина, какая бывает у постели тяжелобольного. Отец обычно с вечера засыпал, а поздно ночью просыпался и мучительно стонал от боли и страха перед близким концом. Петр сидел с ним полночи, потом его сменяла мать. Жалобы и проклятия больного вызывали в нем чувства отчаяния и бессилия, угнетали, давили душу раскаленными каменьями. Руку бы отдать, лишь бы избавить отца от адских мучений!
Петр отупел и превратился в терпеливую сиделку, стал тихим и верным как пес, послушно сидящий у постели человека, который неотвратимо близится к смерти.
«В муках мы рождаемся, и в муках умирает большинство людей, — думал Петр. — Как все это горько, обидно и мучительно!»
— Что ты там делаешь с ножом, Петршик? — спросил отец, и его пристальный взгляд остановился на лезвии.
— Режу яблоко, — ответил сын.
— Хороший нож! Мы им резали караваи. Наш хлеб всегда так вкусно пахнул.
В голосе отца была радость. Вероятно, он видел себя в лавке. Ему сорок лет, он в белом фартуке, режет хлеб, еще теплый, режет его на половинки и четвертушки, на половинки и четвертушки...
— Дай-ка мне нож, попробую — могу ли я еще разрезать каравай.
Но в доме не нашлось хлеба. Хлумовы стали так бедны, что к вечеру у них не оставалось ничего съестного. Все же Петр подал отцу нож. И тот хладнокровно занес его над своим сердцем. Петр вскрикнул и кинулся к отцу. Лишь после борьбы ему удалось вырвать нож.
Старый Хлум умер полгода спустя.