— Правильно, что мы клеймим такие идеалы, — сказал Роудный. — Нам претят мещанские нравы. Тот, кто верит в высокие идеалы человечества, не позволит себе упасть духом, будет стойко бороться за них. К сожалению, молодежь иной раз быстро разочаровывается во всем, что не по ней, и сразу готова бежать за тридевять земель. Так это? По большей части так.
— Молодые люди острее, чем старшие, реагируют на то, что им не нравится, это верно. Но неверно, что они сразу опускают руки, — возразил Грдличка. — Разве Петр поступил так? Разве он не начинает действовать? И разве я не борюсь, как могу, с мещанством? Я не оратор, не философ, мое оружие — кисть художника. Я борюсь своим искусством, которое не приносит мне ни гроша на пропитание.
— Я не нападаю на молодежь, вы меня плохо поняли, — возразил Роудный. — Я только говорю, что нельзя падать духом, надо отстаивать принципы, в справедливость которых веришь, надо стремиться провести их в жизнь, добиваться того, чтобы не было эксплуатации человека человеком, не было бедняков, чтобы все люди жили одной счастливой семьей.
— Мне бы вашу веру! — тряхнул шевелюрой Грдличка.
Вошел Густав и, ругаясь, вытащил из кармана журнал «Гласы з Подхлуми».
— Еще тепленький! Я ждал его, Габада говорил, что разгромит нас в этом номере. Вот, пожалуйста, что он пишет: мол, мы сброд, ха-ха, подонки, продались немцам и евреям!
— Поистине серьезная критика принципов нашей партии, — усмехнулся Роудный.
— И какое открытие! До сих пор я не знал, что вы продались Густаву. Поэтому, очевидно, вы иногда на радостях угощаете его черным кофейком!
— Подумать только, писать о нас заведомую ложь! Ну и подлец этот Габада и иже с ним. Меня честят человеком без принципов, и не только меня, всю нашу партию! Мол, социал-демократы — плохие патриоты. Это, видите ли, потому, что я симпатизирую немецким, французским, русским пролетариям. А вот они принципиальны, когда пресмыкаются перед эрцгерцогом, пангерманцем и вельможей, — возмущался Роудный.
— И с окружным начальником они заодно, а он главный габсбургский холуй во всей округе, — гневно воскликнул Густав. — Они, видите ли, не наемники, не продажные шкуры!
— Окружной начальник Гейда даже дома говорит только по-немецки, совсем онемечился, австрийский ставленник! Чем он, собственно, занимается, почему ему платят за наш счет большое жалованье? За ежедневные доносы! А наши обыватели гнут перед ним спину. Правда, не все, далеко не все, не хочу быть несправедливым. Есть и порядочные люди, их не так уж мало.
— Но в большинстве наши земляки — странные типы, — не унимался Густав. — Думают одно, говорят другое. На улице кланяются важным шишкам, а дома честят их на чем свет стоит!
— А вы, Густав? Ведь и вы в них заинтересованы, вот в чем дело. Я сам учтиво кланяюсь всем этим боровам, хотя презираю их. Потому, сударь мой, раскланиваюсь, что надеюсь: может быть, все-таки кто-нибудь из них закажет мне портрет жены или дочери.
— Часто люди лицемерят по самому пустяковому поводу, даже когда это никому не нужно.
— Иные лгут и самим себе.
— Возможно, — согласился Роудный. — Да и как может быть иначе, если родители с детства учат своих отпрысков притворству и лжи? А те, выросши, то же самое внушают своим детям. В социалистическом обществе этого не будет. Зачем социалистам говорить одно и думать другое? Перед кем им притворяться, к чему лгать и обманывать?
— Скорей бы уж наступил социализм! — вздохнул Густав.
— Выведутся такие типы, как Габада, потому что не станет тех, кому они служат.
Поговорили еще о Габаде, наконец Грдличка не выдержал:
— Хватит уж об этом адвокатишке и его благодетелях! Осточертело! Вернемся лучше к нашему славному поэту Хлуму, он больше заслуживает внимания.
— Что ж еще о нем говорить, мы уже все обсудили. Конечно, надо было сделать это при нем, как принято, когда обсуждают проступок члена организации. Я бы еще поставил ему «на вид» за то, что он теперь редко показывается.
— Видно, устает от работы на пруду. Пока снова не привыкнет, — покачал косматой головой Густав; он опять отпустил усы.
— Я вам скажу, в чем дело: Петр влюбился и по вечерам строчит письма. — Грдличка потер руки. — Любовь — величайшая сила в мире, против нее ничего не поделаешь, верно, Густав?
Густав сделал кислое лицо.
— Пришло письмо от моей. Простудилась, слегла. Вместо того чтобы попасть на сцену, откуда, как говорится, виден весь мир, попала на больничную койку, с которой всего виднее кладбище. Писала мне, что лежит в больнице, болела воспалением легких, вспоминает Юлиньку и плачет.
Розенгейм не сказал, что Цилка слезно умоляла сжалиться над ней и послать ей денег, потому что она осталась без гроша. Никому на свете он не признался бы, что выполнил эту просьбу.
— В кого же влюблен наш молодой товарищ? — после долгой паузы спросил Роудный.
— В дочь учителя Голины — Еву. Ничего не скажешь — у Петра неплохой вкус, — сказал Грдличка, тряхнув шевелюрой, и погладил свои усики.