В обоих этих местах ты чувствовал себя так, словно принимаешь участие в крестовом походе. Это определение казалось единственно подходящим, хотя было так затаскано и охаяно, что давно лишилось своего подлинного смысла. Несмотря на бюрократизм, неэффективность и внутрипартийные разногласия, ты ощущал там нечто похожее на чувство, которое ожидаешь испытать, но не испытываешь в день первого причастия. Это было чувство посвящения в служение угнетенным всего мира, чувство, о котором трудно и неловко говорить – как о собственном религиозном опыте, но которое, тем не менее, было подлинным, как то чувство, которое испытываешь, слушая Баха или стоя в Шартрском или Лионском соборе и глядя на свет, проникающий сквозь их огромные окна; или когда в музее Прадо рассматриваешь картины Мантеньи, Греко или Брейгеля. Оно заставляло тебя ощутить причастность к делу, в которое ты верил полностью и безоговорочно, и испытать восторг братского единения со всеми, кто в нем участвовал. Ничего подобного прежде в твоей жизни не было, а теперь появилось и стало для тебя настолько важным, настолько исполненным смысла, что перед его лицом даже твоя собственная смерть утрачивала значение, просто ее следовало избегать, поскольку она помешала бы тебе исполнить свой долг. Но самым лучшим было то, что ты имел возможность и испытывал потребность что-то делать ради этого чувства. Ты мог бороться.
Вот ты и боролся, думал он. И в процессе борьбы – не прошло и полугода – чистота чувства по отношению к тем, кто отважно сражался и выжил, скоро утратилась.
Защита позиции или города – это такой участок войны, на котором еще можно переживать то, первое чувство. Так же, как и сражаясь в горах. Там еще сохранялось понятие подлинного революционного товарищества. Там, когда впервые возникла необходимость укрепить дисциплину, он это понял и одобрил. Под артиллерийским обстрелом люди тру́сили и бежали. Он видел, как их расстреливали и трупы бросали гнить на обочинах, позаботившись разве лишь о том, чтобы не оставлять патроны и ценные вещи. То, что забирали патроны, ботинки и кожаные куртки, было правильно. То, что забирали ценные вещи, – только практично. Чтобы все это не досталось анархистам.
Расстреливать дезертиров на месте казалось справедливым, правильным и необходимым. В этом не было ничего предосудительного. Дезертирство с поля боя считалось проявлением эгоизма. В Гвадарраме фашисты атаковали, а мы остановили их на сером скалистом склоне, поросшем карликовыми соснами и дроком. Мы удерживали дорогу под воздушной бомбежкой, а потом они подтянули артиллерию и стали поливать нас снарядами, но те, кто к концу дня остался в живых, пошли в контратаку и отбросили их назад. Позднее, когда они попытались обойти нас слева под защитой скал и деревьев, мы закрепились в здании горного курорта, стреляя из окон и с крыши, хотя они обходили здание уже с двух сторон, а мы не понаслышке знали, что значит попасть в окружение, но держались, пока не началась контратака и они снова не были отброшены назад, за дорогу.
Посреди всего этого – страха, от которого пересыхает во рту и в горле, пыли от крошащейся штукатурки, паники из-за внезапно обрушившейся стены, расплющивающей человеческую плоть, рева снарядов – ты прочищаешь ствол пулемета, оттаскиваешь в сторону тех, кто только что еще стрелял из него, лежишь лицом вниз, засыпанный осколками кирпича, спрятав голову за щиток, пытаешься устранить поломку, вытаскиваешь застрявшую гильзу, выравниваешь ленту, приникаешь к щитку, – и вот, глядя в прицел, ты уже снова нашел придорожную полосу; ты сделал то, что нужно было сделать, и знаешь, что твое дело правое. Там ты познал иссушающее рот, очищающее страхом и огнем упоение битвы; тем летом и той осенью ты сражался за всех обездоленных на земле, против тирании, за все то, во что верил, за новый мир, который открылся перед тобой. Той осенью, думал он, ты научился стоически претерпевать невзгоды, в течение длительного времени пребывая в холоде, сырости, грязи, бесконечно роя окопы и строя укрепления. И все ощущения лета и осени были смазаны из-за усталости, вечного недосыпа, нервозности и отсутствия каких-либо удобств. Но они не исчезли, и все, через что тебе пришлось пройти, лишь заставило тебя еще больше ценить их. Именно в те дни, думал он, ты испытал глубокую, здоровую и бескорыстную гордость… Каким тоскливым занудой выставил бы ты себя с этими мыслями в «Гейлорде», вдруг подумал он.
Нет, таким, каким ты был тогда, ты бы не пришелся в «Гейлорде» ко двору. Ты был слишком наивным, в некотором роде блаженным. Однако, возможно, и «Гейлорд» тоже был тогда не таким, каким стал теперь. Да, на самом деле тогда он был не таким, сказал он себе. Не таким. Никакого «Гейлорда» тогда, в сущности, и не существовало.