Телефон отцепился от уха. И снова пульс, ритм, отполированные рельсы, каша в голове, кофе в пустом желудке, карниз, шагаю по нему и утыкаюсь в череп верхней полки, ваш кленовый раф, пожалуйста, нужен ли чек? Не нужно, не думай, не смотри, всё хорошо, всё разрешится, разгладится, забудутся все прикосновения-осколки, главное – это гигиена, почистить зубы двадцать раз, помыться сорок – с концентратом хлорки, и пусть жжёт кожу и глаза, разъедает, но в то же время успокаивает душу, средство с нежным ароматом кислотных язв, что проникают под кожу, завершить! Бросить трубку, на сей раз навсегда, со всего размаху! Чтоб ничего от
21
en grand cordonnier
Ночь пройдёт, пройдёт пора ненастная,
Солнце взойдёт…
Есть такие города, что вспоминаются чаще остальных. Они разбросаны сорными семенами на грядках истории, и нет между ними принципиальной разницы: каркас один и тот же, немного меняется обивка, слегка по-разному заходит солнце, где-то чуть больше наслоений, где-то чуть меньше, распределение по большому счету случайно – везде всё держится на.
Что же в таком случае я искал, когда, следуя внутреннему порыву, бороздил земной шар? По ночам, в дождь и зной, в предгорьях и портовых городах, где у причалов неприятно пахнет гниющей тиной, в безликих мегаполисах, скромных погибающих деревушках? Корешок за корешком. Это не мешало бы объяснить… если бы только я сам знал наверняка. Не силу, не знание, не талант, не свободу. Говорил я себе, что лишь свет нужен мне, а главное, находил его всюду, куда бы ни сунулся, даже в самых непредсказуемых богом забытых уголках.
Я был глазами, когда люди рождались и гибли, протягивая руки. Они в хаотических своих движениях сталкивались друг с другом, отнимая друг у друга мяч или же передавая эстафету добровольно. В этот момент их становилось слышно, а затем они навсегда замолкали. Броуновское движение, а я не более чем инструмент для выражения: листаю страницы, режу их ножницами, но книга была пустой и остаётся таковой и по сей день (ночь).
Я наблюдаю со своей берёзовой ветки, запоминаю и не делаю больше ничего. Угасающий голос юности твердит: пора искать новые пути, все старые тропы истоптаны, и не найти там больше ягод черники и клюквы, все ручьи отравлены и непригодны даже для крыс. Я не взрослел, но сразу старился, не оказывая сопротивления, и, несмотря ни на что, продолжал маятником следовать по одним и тем же маршрутам, и теперь меня всюду закономерно преследует ощущение, будто из комнаты я так и не вышел. Из чьей? В углу оттоманка с тем же самым рисунком, джинсами и книгами, на коленях лэптоп с тем же самым экраном смерти.
Свет легче разглядеть из тьмы, пусть даже самый-самый тусклый. Говорят, в совершенной тьме, равномерно густой и вязкой, за пятьдесят миль можно разглядеть пламя свечи. Подтверждаю, я будто всю жизнь прожил в этой идеальной выдуманной тьме, я наблюдаю из окна на кухне, а этот язычок снаружи скачет где-то за парковкой, за деревьями, за лестницами и скамейками. На всём этом промежутке, что я могу бегло воспроизвести в памяти, лежит мой мир. Он не беднее целой Вселенной, и, будь он хоть лужей, он был бы для меня столь же богатым, как пространство между Лиссабоном и Камчаткой. Мне достаточно и самого малого: возможности, закрыв веки, избавиться от действительного и пуститься вслед за блуждающим огоньком, пройти сквозь лужу в парке, сквозь бурелом, болота, овраги, поросшие бурьяном, – сквозь всё, что обычно стараются обходить стороной. Я натыкаюсь на бесплотные тени, и не передать словами, как я рад, и они тоже рады! Мы машем друг другу издали, хотя в действительности тысячу раз проходили мимо, ничего друг для друга не знача, бесстрастно я подтыкаю их мелькнувшие образы под уголок скатерти, чтобы теперь, с кухни глядя во тьму закрытых глаз, аккуратно извлечь их и раскрасить значением.