Потом примешься за книги, – дедовские книги в толстых кожаных переплетах, с золотыми звездочками на сафьяновых корешках. Славно пахнут эти, похожие на церковные требники книги своей пожелтевшей, толстой шершавой бумагой! Какой-то приятной кисловатой плесенью, старинными духами… Хороши и заметки на их полях, крупно и с круглыми мягкими росчерками сделанные гусиным пером. Развернешь книгу и читаешь: «Мысль, достойная древних и новых философов, цвет разума и чувства сердечного» (2; 189).
Вернемся еще ненадолго к Батюшкову. Трудно сказать, по каким впечатлениям Батюшков описывал библиотеку в замке Сире: действительно ли поэт видел в замке какие-то книги, или описание было навеяно, весьма вероятно, известной Батюшкову библиотекой Вольтера, купленной Екатериной II и хранившейся в начале XIX в. в Эрмитаже[293]
, но важно то, что Батюшков стоит у истоков русских музейно-библиотечных описаний, и позже дань этому жанру отдадут Пушкин, Тургенев, некоторые другие поэты и прозаики XIX в., а в XX в. эта традиция и будет воспринята Буниным.Точность Бунина сказывается в воспроизведении мельчайших деталей стилистики элегической школы начала XIX в. Так, элегический жанр предписывает легкие пасторальные включения в элегиях-руинах. К примеру, в последней строфе элегии Батюшкова «На развалинах замка в Швеции» одиночество героя нарушается земледельцем, произносящим сентенцию на тему памяти и «отеческих гробов»:
Пасторальное четверостишие, находит герой «Несрочной весны» в «одном из прелестнейших томиков начала прошлого столетия»:
Бунин не точно цитирует «Хоры и песни» А. П. Сумарокова, где этот отрывок выглядит так: «Успокой смятенный дух,/И крушась, не сгорай, / Не тревожь меня, пастух, / И в свирель не играй». Нарушая точность цитаты, изымая ее из контекста, Бунин превращает подлинную цитату XVIII в. в стилизацию в духе XX-го. Четверостишие похоже на классический перевод античной буколики, слегка неловкий, шероховатый, будто бы автор XVIII в. подбирает слова, стараясь сохранить верность оригиналу. Благородная шероховатость XVIII в. оборачивается дисгармонией «разломленного» поэтического сознания ХХ в. – стихи звучат авангардно как в лексике (где практически невозможная в XVIII в., гораздо более поздняя романтическая формула «мятежный дух» вместо сумароковского «смятенный дух» пародийно сочетается со словом «успокой»), так и в ритмике (где ощущение разлома дает сочетание хореических и анапестических стихов), а ритмика XX в. отзывается в обилии жестких мужских словоразделов[294]
.Пасторальная фигура оратая, пастуха, земледельца в поэзии предельно условна, а в прозаическом опыте Батюшкова и рассказе Бунина безмятежные земледельцы поэтических идиллий контрастируют совсем с другими крестьянами – с теми, что пережили революции (французскую – у Батюшкова, русскую – у Бунина) и последовавшие за ними войны.
«Путешествие в замок Сирей» – это одна из самых ярких русских инвектив XIX в., направленных против самого феномена революции:
«Развалины, временем сделанные, – ничто в сравнении с опустошениями революции», «Здесь не одна была революция, господин офицер! Не одна революция!.. (рассказывает путешественнику старый крестьянин в сношенном фригийском колпаке. –
Войны и революции представляются Батюшкову тем, что страшнее самой смерти. Если после смерти маркизы и отъезда Вольтера жизнь в замке не прервалась, напротив, стены сохранили память о своих обитателях, то революция и война стирают память об идиллическом прошлом: