Параллель между героем «Несрочной весны» и автором рассказа, чье биографическое «я» проступает в затекстовом топониме, острее всего сказывается в мотиве отъезда: чтобы увидеть всю историю и потаенную прелесть России, герой «Несрочной весны» уезжает подальше от Москвы, реальный автор рассказа – Бунин уезжает из России, и по мере удаления ему все ярче открывается поэтический образ его родины. Образ этот развертывается по лирическим законам: контуры отдаляющихся картин становятся множественными, вариативными. Варьирование хорошо знакомого, многократно пережитого имеет чисто эстетические цели: только ради одной красоты, ради «танцующих переливов чувств» отодвигаются или вообще изгоняются за пределы текста драматические события. Все описываемое у Бунина подается в модальной форме сна, и по законам сновидческой метонимии заброшенная усадьба замещает весь русский мир. Здесь уместно будет привести размышления о природе сна В. В. Бибихина: «Целый мир нельзя видеть; если пытаться назвать способ, каким он в нас присутствует – он приснился, привиделся человеку 〈…〉 Но человеческие сны цепкие и неотвязные 〈…〉 имеют свойство сбываться, в них есть своя неопровержимая убедительность, они способны захватывать человека. Язык, если пытаться назвать его статус, тоже как бы приснился человеку, он укореняется в человеческом существе, доходя до самого дна»[319]
.Приложение о времени, истории, памяти и лирическом сюжете: от А. Бергсона и С. Франка к Б. Эйхенбауму
«Пространственность» «я», его способность к концентрации и выходу за собственные пределы занимала разные области знания на исходе XIX века и весь XX век, и одним из плодотворнейших проявлений этого процесса стала философия памяти. Самые общие и ключевые для XX в. положения философии памяти А. Бергсона удивительно органично накладываются на представления о наиболее выразительных художественных, особенно лирических, моделях. Востребованные критикой понятия «образ», «ассоциативность» активно употребляются в философии Бергсона[320]
и позволяют ему скорректировать «памятью» структуры времени и пространства, какими они, по его мнению, явлены человеку. В философии Бергсона пространство и время не «субъективизированы» полностью, но шаг в сторону субъективизации обусловлен открытием того, что «внутри» сознания реалии существуют в виде своих двойников: образов, проекций, соотносящих человека с миром. Нераздельность-неслиянность «реального», «телесного» и «ментального»; «неподвижно-материального» и «жизненного порыва» (élan vital) создает впечатление устойчивости, заключающей в себе внутреннюю динамику:Надо признать… что то психологическое состояние, которое я называю «моим настоящим» – это вместе с тем сразу и восприятие непосредственного прошлого, и своего рода детерминация непосредственного будущего 〈…〉 Мое настоящее, таким образом, – это сразу и ощущение, и движение, а так как оно образует нераздельное целое, то это движение должно быть взаимосвязано с этим ощущением и продолжать его в действии. Из этого я заключаю, что мое настоящее представляет собой комбинированную систему ощущений и движений[321]
.В трудах последователей А. Бергсона момент «субъективизации» нередко усиливался, мог усиливаться также и «метафизический» поворот (как у С. Л. Франка, например[322]
), но не ослабевала тенденция видеть «расщепленность», пресекающиеся планы и границы внутри «я», а также в пространстве и во времени. Формы времени, таким образом, после А. Бергсона сделались практически формами памяти, поскольку проективность, с одной стороны, владеет памятью, а с другой, чрезвычайно усложняет ее структуру и обеспечивает ее самостоятельность. Проективность памяти позволяет представить как художественное, так и историческое время каким угодно: движущимся, остановленным, неподвижным, совмещенным, – то есть многообразно меняющимся, наделенным бесконечным семантическим потенциалом.