Я была в кровати одна. У меня в голове вдруг мелькнуло, что она сбежала от меня, отправилась в Вену пешком. За те две секунды, которые понадобились, чтобы выскочить из комнаты и понять, что она в ванной, я простила ей все глупости. Меня поразил собственный страх. Часть меня хотела от нее избавиться, вышвырнуть из автомобиля на проселочную дорогу, как пустую консервную банку. Но другая часть испугалась ее отсутствия. Она больше не была только Лейлой. Теперь она была и Армином, и Веной, концом этой истории. Я не была готова отказаться от всего этого.
После прощания с госпожой Кнежевич, которая вытерла ладони о свой сиреневый фартук, чтобы крепко меня обнять, мы направились к музею АВНОЮ. На этом дурацком безмолвном заседании было холодно. Лейла пальцами прикасалась к деревянным скамейкам и стульям. Синий облупленный лак на ногтях. Белые волосы закручены на макушке узлом, который похож на спящего полярного зверька. Я смотрела на нее, она смотрела на знамена. Россия. Америка. Родинка у нее на шее, сзади, я ее почти забыла. Великобритания. Франция. Тот день на острове. Ее тело как неживое покачивается на поверхности воды. Югославия. И какие-то люди вокруг нас, немые, ностальгирующие, с застывшими улыбками и телефонами в воздухе. Фотографируют историю. Фотографируют фотографии. Товарищ Маркс, товарищ Сталин. Посмотрев на других, я вытащила из кармана телефон. Одна фотография для Майкла. Но батарея разрядилась, и телефон вырубился, только я его включила. Придется мне, как знаю и умею, запомнить это место, ничего не поделаешь, подумала я. Без помощи техники. Не из-за громадного каменного вождя, который дуется в углу, и не из-за антифашистской декларации народов бывшей Югославии. Я должна запомнить это из-за Лейлы. Что, если и она распадется на куски старой ткани со звездочками и блеклыми красками?
Она смотрела на всю эту пустоту как-то разочарованно. Она надеялась там что-то обнаружить. Перед тем как мы вошли, она была взволнована. Пыталась свистеть «Интернационал». Я смеялась. Утро было мрачным, чуть лучше, чем накануне, но все равно без солнца. Однако внутри небольшого здания висели круглые белые лампы, они распространяли неоновый свет из какого-то другого времени. Знамена лежали вяло, свободные от праведного народного ветра. Лейла достала изо рта комок голубой жвачки размером с каштан и прилепила его на загородку перед креслом Тито. Повернулась и посмотрела на меня через плечо, чтобы убедиться, что я стала свидетелем ее греха. Послала мне кривую усмешку, гордая своим мелким преступлением, но на ее улыбающемся лице что-то мелькнуло и выдало ее. Одна Лейла – которой все было совершенно безразлично, которая доказывает свое превосходство тем, что прилепляет жвачку на исторические артефакты, – была в тени какой-то другой, которая не хотела себе признаться, как она разочарована. Она чего-то ждала, за чем-то пришла. Но там ничего не было, только какие-то мертвые, окостеневшие слова, которые словно смеялись над нами со стен. Да здравствуют наши союзники. Только она, я и огромный каменный Маршал, не способный посмотреть нам в глаза. Оба утомленные – и Лейла, и Йосип. «Если посмотреть внимательно, видишь его глаз между двумя перцами».
Она никогда не принадлежала к несчастным ностальгирующим. Лейла – это особа, для которой прошлое важно так же, как выброшенные тампоны где-то в траве за нами. Если что-то не прямо под носом, если это не то, что приближается, зачем тратить энергию? Однако там было нечто, какая-то история, в которую она поверила и не могла это скрыть. Она в этом абсурдном зале казалась ребенком, к которому никто не пришел на родительский день в лагере. Стулья были пустыми. Со стен отваливалась штукатурка. Пластмассовый Диснейленд, не доросший до сказок, которые ему предшествовали. Happy meal Югославия.
«Я иду в туалет», – быстро проговорила она и исчезла из зала. С ней исчез и смысл всего этого места. Казенные кабинетные стулья превратились в старые деревяшки. Знамена вдруг стали какими-то тряпками. Как будто она унесла с собой Югославию.
Я ждала ее снаружи, в сумраке, который по-прежнему был мне неясен, но я постепенно училась к нему привыкать. С ним мы были хотя бы знакомы – он затуманивал нам границы и скрывал шоссе. После чужих лампочек из какого-то иного времени, чьей-то засушенной Атлантиды, темнота даже радовала взгляд. Она была моей. Неправильной и отвратительной, но все же моей. Чем-то реальным, без целлофана.