На углу одной из улиц они остановились из-за какого-то небольшого препятствия. По мостовой, держа под руку леди, в это время торопливо проходил морской офицер; его поступь свидетельствовала о здоровье и беззаботности. Увидев процессию раненых и искалеченных, офицер замер и сказал что-то юной леди; Филип уловил лишь слова «та самая форма» и «ради него»; щеки его спутницы слегка побледнели, однако взгляд вспыхнул. На мгновение оставив ее, офицер двинулся вперед и оказался рядом с Филипом, бедным печальным Филипом, погруженным в собственные мысли настолько, что он ничего не замечал, до тех пор пока не услышал над ухом голос, говоривший с нортумбрской картавостью и столь знакомыми ньюкаслскими модуляциями, которые были для него подобны кошмарному воспоминанию о смертельной болезни; Хепберн повернул забинтованное лицо к говорившему, прекрасно, впрочем, зная, кто это, но тут же отвел глаза от этого красивого счастливого человека – человека, чью жизнь он однажды спас, рискуя собственной, и спас бы снова, однако которого, несмотря на это, предпочел бы никогда больше не встретить в этой жизни.
– Вот, дружище, возьми, – сказал офицер, вкладывая в руку Филипу крону. – Увы, это все, что у меня есть при себе; будь у меня фунт, я отдал бы его тебе.
Пробормотав что-то, Филип попытался вернуть капитану Кинрейду монету, но, разумеется, безуспешно; повторить попытку ему не удалось: задержавшее колонну препятствие внезапно убрали, раненые продолжили путь, и толпа оттеснила капитана и его жену; Филип шагал вместе со всеми, сжимая крону в руке и всей душой желая выбросить ее. Он уже собирался так и поступить, надеясь, что никто этого не заметит, однако затем решил отдать монету жене Джема, весело ковылявшей рядом с мужем, несмотря на то что ноги ее были стерты от долгой ходьбы. Чета разразилась такими благодарностями в его адрес, что Филип с трудом это вынес, ведь отдать то, что обжигало пальцы, ему было несложно.
Филип знал, что из-за ран, полученных на борту «Тесея», ему придется покинуть службу. Также он полагал, что ему предоставят пенсию. Впрочем, дальнейшая жизнь, лишенная надежд и полная проблем со здоровьем, интересовала его мало. Некоторое время он оставался в госпитале, после чего, добросовестно пройдя процедуры, связанные с увольнением с военной службы по причине полученных ранений, оказался волен отправляться на все четыре стороны; впрочем, куда идти, Филип, испытывавший полнейшее безразличие к своей дальнейшей жизни, не знал.
Была славная, теплая октябрьская погода, когда Хепберн, повернувшись спиной к побережью, двинулся на север. Листья на деревьях только начинали желтеть, а живые изгороди и вовсе были совсем зеленые, ломясь от терпких диких плодов; поля стояли темно-желтые от нескошенного жнивья, перемежаясь с изумрудной зеленью травы. Сады придорожных домиков весело пестрели мальвами, маргаритками и календулой, а оконные стекла поблескивали сквозь вуаль чайных роз.
Война пользовалась поддержкой в народе, и было вполне естественно, что на солдат и моряков повсюду смотрели как на героев. Долговязая сутулая фигура Филипа, его висевшая на перевязи рука, покрытое шрамами, почерневшее лицо и подвязанная черным шелковым платком челюсть – все эти напоминания о службе были для селян подобны коронам и скипетрам. Многие сидевшие у очага крепкие работяги вставали и шли к двери, чтобы взглянуть на человека, сражавшегося с французами, и пожимали незнакомцу руку, когда тот возвращал кружку их добрым женам, которые в своем простом гостеприимстве в ответ на его просьбу утолить жажду приносили не только воду, но и молоко или домашнее пиво.
В сельских пабах Филипу оказывали еще более радушный прием: владельцы заведений прекрасно знали, что вечером у них будет гораздо больше клиентов, чем обычно, стоит только пустить слух о том, что к ним заглянул побывавший на войне солдат или моряк. Сельские политики курили, пили, а затем задавали вопросы и обсуждали ответы до тех пор, пока их вновь не одолевала жажда; люди твердых убеждений, но недалекие, они выражали патриотизм лишним выпитым стаканчиком и еще одной выкуренной трубкой.
В целом человеческая природа повернулась к Филипу солнечной стороной – как раз тогда, когда его продрогшей душе требовалось тепло братской доброты. День за днем он продолжал идти на север в неспешном темпе слабого человека, и все же эти короткие дневные переходы утомляли его настолько, что он всем сердцем желал отдохнуть по-настоящему – так, чтобы утром не нужно было просыпаться с мыслью, что через час-другой ему снова предстоит отправиться в путь.