Однако в этот миг Кинрейд сам вошел в комнату; он чувствовал неловкость своего положения, но выражение его открытого лица было столь обезоруживающе приятным и мужественным, что Сильвия не расслышала его первых слов из-за охватившего ее чувства собственнической гордости, которое она не могла объяснить даже самой себе. Впрочем, ее мать поднялась из кресла с несколько официальным видом, так, словно не собиралась вновь садиться до ухода Кинрейда, несмотря на то что была слишком слаба, чтобы долго стоять на ногах.
– Боюсь, Сильви не сказала вам, сэр, что моего мужа нет и он вряд ли вернется до позднего вечера. Он очень огорчится, что не застал вас.
После этих слов Кинрейду оставалось лишь уйти. Его единственным утешением было то, что на розовом личике Сильвии читались явное сожаление и смятение. Полная неожиданных событий жизнь моряка наградила его умением владеть собой, кое принято считать чертой джентльмена; потому с внешним спокойствием, которое почти огорчило Сильвию, принявшую его за безразличие, Кинрейд пожелал ее матери доброй ночи, после чего, обменявшись с девушкой рукопожатием, длившимся чуть дольше, чем нужно, лишь сказал ей:
– Я еще загляну до отплытия, и, возможно, тогда ты ответишь на мой вопрос.
Он произнес это тихо, а мать Сильвии в тот миг как раз усаживалась обратно в кресло, иначе девушке пришлось бы повторить его слова для матери. Но она не смогла бы этого сделать, и ей оставалось лишь сесть за стоявшую у огня прялку и вращать ее колесо; ожидая, когда мать заговорит, Сильвия дала волю мечтам.
Белл Робсон отчасти понимала, что происходит, ведь все было довольно очевидно. Она не знала, насколько глубоки чувства сидевшей с другой стороны очага девушки, чьи лицо и поза казались слегка печальными. Белл по-прежнему видела в Сильвии ребенка, которого следовало ограждать от запретных и опасных вещей. Впрочем, запретный плод Сильвия уже вкусила, а возможная опасность делала его лишь слаще.
Белл сидела прямо, устремив взгляд на огонь. Молочно-белый чепец смягчал ее лицо, которое, лишившись из-за болезни привычного румянца, по какой-то причине стало резче и суровее. На шее у нее был чистый бледно-желтый платок, заправленный за воротник воскресного платья из темно-синей шерсти – будь Белл в состоянии работать, она, как и Сильвия, была бы в рубашке. Рукава платья были закатаны, и смуглые, привычные к работе руки лежали на клетчатом переднике, скрещенные в вынужденном безделье. Вязанье Белл отложила – признак того, что ее разум не был занят привычными подсчетами или размышлениями, иначе спицы стучали бы вовсю. Однако ей было не до рукоделья, ведь в голове ее вращались необычные мысли, и она собиралась облечь их в слова.
– Сильви, – начала наконец Белл, – я рассказывала тебе о Нэнси Хартли, которую знавала в детстве? Я сегодня все время о ней думаю – быть может, потому, что мне приснились те времена. Люди говорили, что она была самой красивой девицей на свете; но это было до того, как я с ней познакомилась, ведь тогда она уже превратилась в обезумевшую бедняжку: ее черные волосы струились по спине, а из почти столь же черных глаз лились слезы печали. Она все твердила: «Он был здесь». Это единственная фраза, которую она произносила в холод и жару, поев или на голодный желудок. «Он был здесь» – и ничего больше. Она была служанкой на ферме у брата моей матери – Джеймса Хепберна, твоего двоюродного деда; несчастная, не имевшая друзей сирота, о которой заботился приход, но честная и смышленая – она была такой до тех пор, пока во время стрижки овец из Уайтхэйвена[45]
, что за холмами, не пришел никому не известный парень; у него были какие-то дела, связанные с морем, хотя моряком в привычном смысле слова он не был. Он окрутил Нэнси Хартли, просто чтобы время скоротать, после чего сгинул без вести. Вот так поступают парни, и их никак не удержишь, когда никто не знает, откуда они и чем жили до встречи с какой-нибудь бедняжкой вроде Нэнси Хартли. А она после этого сошла с ума; у нее все стало валиться из рук. По рассказам моей тетушки, она поняла, что с Нэнси что-то не так, когда молоко начало скисать, а ведь прежде у нее еще не служила столь прилежная девица; дальше – хуже: Нэнси сидела дни напролет, сжимая пальцы, и на все вопросы о том, что с ней такое, отвечала лишь: «Он был здесь»; говорить с ней о работе было бесполезно. Если же ее начинали бранить – а бранили ее, бывало, сильно – она просто вставала, убирала волосы с глаз и смотрела по сторонам, как безумная в поисках своего разума, но, не находя его, повторяла лишь: «Он был здесь». После этого я стала с недоверием относиться к тому, что мужчины говорят молодым женщинам.– Но что случилось с бедной Нэнси? – спросила Сильвия.