Только сейчас я сообразил, что уже минут пять иду рядом с ней, не говоря ни слова.
– До свидания, – сказала она. – Вы чем-то озабочены?
Я отшутился, и мы простились. Она скрылась за темной гулкой дверью, а я двинулся дальше. Красный свет на перекрестке преградил мне путь. Я стоял на клейком, вязком асфальте, утирая платком руки и лоб. Рядом со мной, терпеливо дожидаясь зеленого света, пыхтел пожилой служака. Я оглядел его. Ему было примерно пятьдесят – пятьдесят два года. Он был седоват, плохо выбрит, у него было мягкое озабоченное лицо. За всей его повадкой мгновенно угадывались средний достаток, чадолюбие и скромная половая жизнь. Я испытал непонятный прилив нежности к этому старому канцеляристу. Нина Константиновна была права. Я был озабочен. Меня вывели из моего шаткого равновесия жених с красным лицом и его пучеглазая пичужка.
Разумеется, я начал с сочувствия. Со спасительного и укрепляющего собственный дух участия к счастливым людям. Я прекрасно понимал, что свое белое платье невеста снимет не позднее, чем нынче вечером, что еще через несколько дней эпиталама Гименея отзвучит, точно ее и не было вовсе, – пойдет совсем иная музыка. Я видел молодую уставшей и озабоченной, то за стиркой, то за мойкой, то за кухонной плитой, видел ее уже окруженной детьми, потихоньку вянущей и гаснущей, с потрескавшейся кожей на губах, слышал, как она жалуется сердобольным соседкам на своего верзилу, который, вместо того чтобы помочь ей по дому, полощет свои металлические зубы в ближайшей пивнушке, видел и слышал все это так отчетливо ясно, будто сижу в кино и смотрю на экран. И все-таки сочувствия не рождалось. Уж слишком молоды и влюблены были эти двое. И краснолицый парень, который, верно, еще год назад божился, что скорее даст дуба, чем позволит себя окрутить, и сама девушка так восторженно-изумленно лупились друг на друга и так откровенно считали минуты, когда кончится вся эта канитель и им дадут остаться наедине, что им можно было только завидовать. Что будет, то будет, и как это будет, ведомо только нечистой силе, а покамест счастье было у них в руках, и, во всяком случае, им предстоял столько раз осмеянный, но от того не менее сладкий медовый месяц.
Сам я этого месяца не знал. Моя связь с будущей женой длилась больше года. Мы встречались урывками – то у меня, то у нее, то у общих знакомых, каждый раз в нашем распоряжении было не больше двух-трех часов, мы познали друг друга, но не успели сродниться, и к дню свадьбы мы были малознакомыми людьми, для которых друг в друге уже все было знакомо. Наши тела не представляли для нас никакой тайны, ничего не скрывали, ничего не сулили, они давно перестали быть территориями, которые нужно было исходить и освоить, зато душевная наша жизнь была и для нее и для меня книгой за семью печатями, и впоследствии я не раз удивлялся: как, в сущности, плохо понимали мы друг друга!
И от самой свадьбы осталось странное и смутное воспоминание. Какие-то натянутые шутки, неестественное оживление, и сама Лена, не находящая себе места. Секунды не могла она посидеть спокойно, и я часто вспоминал, как она металась из угла в угол с застывшей на губах улыбкой, с ненужными словами, порой весьма патетическими, к чему она обычно не была склонна. Как это всегда бывает, за столом оказался человек, почти случайно попавший на это торжественное событие, – Лена не обошла и его. Раскрасневшаяся, взволнованная, она долго и сбивчиво уверяла случайного гостя в своей глубокой симпатии, чем привела его в немалое смущение. И добро бы в этом сквозило желание ободрить малознакомого человека. В словах ее, в жестах, в громком смехе была все та же непонятная нервная суетливость, подсознательная боязнь паузы, и это понимал я, и наши друзья, и даже этот случайный гость.
Потом она исчезла в ванной, и ее подруга сказала мне, что ей плохо. Я поспешил туда и застал ее смятую, заплаканную, с жалкой бессмысленной улыбкой на губах.
– Что с тобой? – спросил я, целуя ее руки. – Тебе худо?
Она посмотрела на меня, слезы катились из ее глаз. Я не знал, что нужно делать, должно быть, у меня было очень глупое и растерянное лицо, потому что она неожиданно улыбнулась.
– Чепуха, – сказала она, – очень жарко. И эти цветы… У меня дико разболелась голова.
Она обхватила мою голову руками и вдруг начала целовать так исступленно, так жарко, как не целовала в часы свиданий.
– Ничего… – шептала она чуть слышно, – ничего… чепуха… пройдет…
Много лет, когда я вспоминал этот день, я так и не мог понять этот внезапный порыв, эту поразившую меня стихию нежности. Теперь, кажется, я понял. А тогда я был просто растроган и удивлен и истолковал эту горячность в самом выгодном для себя смысле. И слезы ее я тоже объяснил естественным волнением перед новой жизнью.
– Иди к гостям, – сказала Лена. – Неудобно.