Сколько раз после того вечера я возвращался в Москву и сам удивлялся, что в душе моей неизменно рождалось пусть слабое, робкое, но все же подобие того волнения, той странной лихорадки, что трясла меня тогда. И сильна же она оказалась, если по сей день я не вполне от нее излечился.
Сначала вся эта темная, сырая, пахнущая влажной землей и влажной листвой тьма начала неуловимо меняться. Тот же простор, тот же забубённый ветер, и вместе с тем что-то вдруг изменилось. Я не сразу понял, что стало светлей.
Это далекое, пробившееся, словно с другой звезды, свечение какое-то время не изменялось – не слабело, но и не становилось ярче. Оно было предвестием, не больше того. Но уже было ясно, что всевластие природы – леса, ветра, полей, маленьких, едва угадываемых в душистой мгле озер, – всевластие это на исходе. И все же я вздрогнул, когда вдруг, точно рожденное взмахом одного рубильника, в мои воспарившие глаза хлынуло золотое электрическое зарево.
И тогда железнодорожные пути стали размножаться с фантастической быстротой, и мимо проносились вагоны, вагоны, вагоны. Вагоны-ветераны, вагоны на отдыхе, зашедшие в тупик.
Проносились здания – невысокие, длинные, с множеством окон или вовсе без них, какие-то пристанционные коробки неизвестного назначения, где-то уже видны были огоньки трамваев и автобусов, потом справа и слева обозначились освещенные вечерние дома, и мы влетели, въехали, вкатились в Москву и остановились у гулкого мокрого перрона – только что прошел дождь и вокзальные молочные фонари мерцали в лужицах.
Ах, какой шум стоял вокруг, какие глупые возгласы – глупые от радости, очевидно, – смех и поцелуи, поцелуи и смех. И тут-то на миг я растерялся, как это бывало со мной всегда перед вторжением в чужую жизнь, но отступать было поздно, и, подхватив свой чемоданчик, я бросился в тоннель и пробился сквозь носильщиков, сквозь прибывших и встречавших и вышел на привокзальную площадь, тоже мокрую и гулкую, как перрон. И на миг остановился, прежде чем снова спуститься под землю, в ненасытное чрево метрополитена.
Так началась моя московская жизнь, и мне порой становится удивительно, как это я приспособился к ее великой неутомимости. Странное дело, я физически устаю, когда пытаюсь восстановить в памяти всю эту длинную череду дней, все их зигзаги и повороты, а ведь каждый день был большой сковородой, на которой поджаривали мою грешную душу, мое представление о мире, мое здоровье, мое самолюбие, и все эти дни, один за другим, мне надо было пройти, и я их, так или иначе, прошел, и кажется даже, что думать о них труднее, чем их пережить. Впрочем, я не раз сталкивался с этим странным устройством нашей психики. Видимо, в этом и заключается секрет, почему люди действия выигрывают больше, чем мыслители. У вторых просто сил не остается для жизни, так их опустошают их глубокие, достойные всяческого уважения раздумья.
Спустя три или три с половиной года я женился. Мне хочется быть беспристрастным, я понимаю, что это невозможно, и все же я вряд ли грешу против истины, если говорю, что в браке моем не было прекрасной неизбежности. Безусловно, я был влюблен, но я и раньше бывал влюблен, а уж в первые годы я был ослеплен, но крайней мере, десятком москвичек. Я даже не всегда знал, кому отдать предпочтение – каждая имела свои достоинства, и в конце концов есть ли большее достоинство, чем быть женщиной! Я был в том счастливом возрасте, когда избирательное начало еще дремлет. Впрочем, одна из моих соблазнительниц с народным именем Алевтина была и в самом деле красавицей.
Но если, приступая к покорению столицы, я и не думал о браке, то потом, когда мой пыл поубавился и во взгляде значительно меньше стало победоносности, мысль о семейном очаге уже не вызывала во мне ужаса. Выяснилось, что мне потребовались тылы, где мне помогали бы зализывать первые раны, словом, образовался некий душевный вакуум, который надо было заполнить. Тут-то и появилась Лена.
После не раз я думал над тем, что наши избранницы знают, когда им надо появиться. Повторюсь, я хочу быть справедливым и мне было бы жаль, если б я был неправильно понят. Лена вполне заслуживала быть отмеченной. У нее был хороший рост, хорошее лицо – длинные ресницы, крупный рот. Глаза были невелики, но в них прыгали бесенята, а кроме того, в лице ее была приятная скуластость, которая всегда оказывала на меня воздействие. К тому же она была неглупа, пусть я не слышал от нее неожиданных оригинальных суждений, но в сметливости ей никак нельзя было отказать.
И все же полюбил я ее уже после того, как женился. А женился потому, что был в ту пору растерян, смущен, и мне показалось, что ответственность за другого человека вернет мне уверенность.
Дело в том, что именно тогда я всерьез задумался, такое ли ослепительное будущее меня ждет, как мне казалось, и так ли я безукоризненно исполнен природой, чтоб на это будущее претендовать.