Мы еще поговорили немного, теперь я тщательно обходил имя Ивана Мартыновича и больше интересовался его племянницей. Впрочем, узнать мне удалось очень мало. Нина Константиновна как-то умело пропускала мои тонкие наводящие вопросы. Они словно обтекали ее, не задевая. Я понимал, что она живет одна, но так и не разобрался, кто она – вдова, разведенная жена или старая дева. Впрочем, последнее определение к ней никак не шло, даже если ее личная судьба не сложилась. Я не мог не признать, что она весьма привлекательная дама. Надо заметить, что помимо ее глаз с их едва уловимой пленительной косиной большое впечатление производило некое сочетание хрупкости и замкнутости. Поначалу кажется, что эти два понятия вообще несопоставимы, и все же я не мог сказать точнее. Замкнутость говорила о том, что Нина Константиновна живет своей, одной ей ведомой жизнью и жизнь эта достаточно полна, чтоб ею не тяготиться, а в хрупкости было что-то щемяще осеннее, вызывавшее невольное сострадание. Очень может быть, что, узнай она о моих ощущениях, она изумилась бы или даже обиделась; я понимал, что Нина Константиновна не та женщина, которая любит, чтоб ее жалели, но что делать – именно так я чувствовал в тот день. Из нашей беседы я узнал, что она была инспектором местного управления культуры по музыкальным учреждениям, и тут же представил себе, как она сидит со своим грустным лицом на экзаменах здешних вундеркиндов из училища имени Чайковского или как с тем же грустным лицом читает заявление заведующего учебной частью о недостойном поведении директора.
Потом, сердясь на себя, я подумал, что пора избавиться от глупой привычки награждать людей собственными настроениями. Очень может быть, ей доставляют радость эти экзамены, на которых долговязые девицы под страстными взорами матерей играют сонаты и сонатины. Очень может быть, ее волнует и будоражит борьба за власть, бурлящая в музыкальном училище, и ей нравится добираться до истины в ворохе взаимных обвинений.
Но, как я ни призывал себя к порядку, первое впечатление было сильней, и когда я смотрел на Нину Константиновну, мне почему-то сразу вспомнилось: женщин по статистике на несколько миллионов больше, чем мужчин.
Увы, я почти был уверен, что она как раз из тех женщин, на которых мужчин не должно было хватить, несмотря на ее завлекательные северные очи. Эти изящество и деликатность были обречены.
Сразу можно было понять, что Нину Константиновну не устроил бы ни симпатяга сослуживец, ни самостоятельный холостяк, созревший на пятом десятке для брака, ни даже физик с аквалангом.
А что ей было нужно, бедной женщине, кто на свете мог знать? Да и знала ли это она сама?
И когда мы в махонькой передней стояли и прощались и я вновь коснулся ее почти невесомых пальцев, я подумал, что ей, верно, так и суждено зябко поводить плечами и кутаться в свой белый платок здесь, в этом старом полутемном гнезде, где когда-то, должно быть, жил человек, похороненный мною давным-давно.
7
Возвращаясь домой, я все думал, что весьма эффектно сел в лужу. Но, черт возьми, кто мог знать, что Иван Мартынович был жив, если он не подавал никаких признаков жизни! Просто непорядочно с его стороны. И все равно я легко мог представить, как повеселился бы Бурский, узнай он про мой успех. Бурскому только попадись на язык. Сохрани меня боже. Когда я впервые увидел Бурского, я нипочем бы не подумал, что он станет мне другом. Не очень-то он мне понравился, по правде сказать. Впрочем, Александр раздражал многих. Да и он не слишком прятал свои антипатии.
Прежде всего, Бурский казался чрезмерно удачливым человеком. Разумеется, его можно было назвать даровитым, но приятнее было считать его удачливым. Вот так, неведомо почему, Бурскому везло. Может быть, потому, что он был высокий брюнет, мускулистый и узкобедрый, предмет обожания редакционных секретарш, машинисток и в особенности милых созданий самого разного возраста из отдела писем. Отдел писем не мог видеть Бурского спокойно, отдел писем трепетал, когда Бурский входил в этот отдел писем. Нерастраченные страсти отдела писем вырывались наружу из глубин сердец и ящиков столов. Бурский мгновенно погружался в парфюмерно изысканную и кондитерски сладкую атмосферу идолопоклонничества.
Само собой, мужчины плохо мирились с подобным триумфом. Они завидовали, завидовали самым банальным образом, но не признались бы в этом ни за какие блага. Они выискивали в Бурском любые пороки, но туго соглашались, что есть и достоинства. Спасительная слепота позволяла им не замечать его жизнелюбия, его юмора, его надежности в отношениях. Мне поначалу он также показался мотыльком, порхающим на ниве отечественной журналистики. Правда, я сразу понял, что пишет он здорово, но это был дар небес, божья искра, и в ней он конечно же не был повинен. Как это часто бывает, меня всосала могучая струя общественного мнения.