Точно так же анализировал Иван Мартынович Мордвинова, в конце концов примкнувшего к новому царю. Я понял, что Иван Мартынович испытывал какой-то особый интерес к людям, чей ум взлетел достаточно высоко, чтоб запретить им пресмыкаться перед деспотией, но оставался достаточно земным, чтоб не позволить с нею бороться.
«Странный выбор», – подумал я.
Несколько папок было связано с нашим благословенным солнечным краем.
Тут Иван Мартынович делал прыжок через несколько десятилетий, приближаясь, таким образом, к fin de siecie.
Но и здесь я находил некие сходные мотивы. В наших местах после отбытия каторги и ссылки проживало много ссыльных революционеров. Некоторые из них, переженившись и обзаведясь своим жильем, включились в повседневную жизнь, принимали участие в переписи, в разнообразных благотворительных предприятиях, одним словом, становились общественными людьми. Видимо, это была потребность неуспокоенных темпераментов, неспособных, однако, к новым испытаниям. Неуспокоенных, но укрощенных, сказал бы мой друг Бурский. Другие, что называется, уходили в себя – вели жизнь замкнутую и сумрачную. Их можно было с равным основанием представить как личностей суровых и непримиренных и как людей с переломанным позвоночником. От них мало что осталось, и здесь был простор для домысливания. Последнее зависело от позиции, от взгляда и настроения.
Ивана Мартыновича очень интересовали инсургенты, перебравшиеся сюда из Сибири, куда они были сосланы после 1863 года. Их было всего несколько человек, они жили поначалу весьма сплоченной общиной, которая, однако же, вскоре распалась. Один из них, Казимеж Любаньский, впоследствии даже женился на дочери видного чиновника. Его друг, Бронислав Кениг, в прошлом студент Московского университета и даровитый поэт, напротив, отличался чрезвычайной гордостью и независимостью, почему и прекратил всякие отношения с преуспевшим товарищем. Он был близким сподвижником Юзефа Понсета, казначея томской организации, неукротимого бунтаря. От Кенига осталось всего несколько стихотворений, переведенных самим Иваном Мартыновичем, который, надо сказать, был не слишком талантливым стихотворцем. Умер Кениг в бедности, от туберкулеза. В папке лежала его фотография – высокий лоб, зачесанные назад волосы, тонкое и нервное лицо, которое поистине украшали большие, невыразимо печальные глаза. «Это глаза все понявшего человека», – написал о них Иван Мартынович. Этих слов о «все понявшем» я не понял. Видимо, я сильно отличался от Кенига. Это обстоятельство нисколько меня не обижало, и все-таки мне хотелось бы понять, что понял покойный поэт и что понял о нем сам Иван Мартынович. Однако больше я не нашел ни строки. И была еще одна папочка, очень тощенькая, и в ней всего несколько листков. Возможно, это была моя догадка, но мне показалось, что то были подступы к некоторой классификации исторических отрезков.
Насколько я мог понять, Иван Мартынович устанавливал синхронное существование разнородных эпох, заряженных сменяющими друг друга периодами, идентичными в каждой эпохе.
Всякая внешняя взрывная ситуация рождалась при временном совпадении полярных периодов разнородных эпох, тогда как внутри самой эпохи взрыв возникал на рубеже, отделяющем один период от другого. Этим пограничным зонам Иван Мартынович вообще отводил чрезвычайную роль, рассматривая их отнюдь не как безвременье, но как наиболее созидательно насыщенную пору развития.
У него был свой взгляд как на стабильный, так и на активный периоды – в первом он усматривал зарождение, а во втором – игру разрушительных элементов. (Я обнаружил в его записях два симптоматичных упоминания: «Марксова “демоническая сила” и Миллева “conglomerated mediocrity”»). Вообще он с почти болезненной чуткостью фиксировал в стабильности первые побеги застоя, а в застойности – разрыхление почвы, предшествующее землетрясению.
Тем большее определительное значение приобретала пограничная зона, наделенная, по его терминологии, способностью отклика. Этот отклик был следствием – предтечей двух побудительных посылов: напутствия, которым прощалось завершенное время, и призыва, доносившегося из зарождающегося будущего. Сила отклика и определяла плодоносную ценность пограничной зоны, которая как бы включала в себя последний отрезок уходящей эпохи и начало пришедшей ей на смену, причем созидательная энергия зоны обеспечивалась взаимодействием наиболее устойчивых элементов завершенного времени и наиболее потенциальных – нового.
Около четырех часов дня я решил прерваться. Я прочел слишком много и, надо сказать, бессистемно. Мой череп гудел. Сперанский, Николай, Никита Муравьев, поляки, русские, горцы – все смешалось в моей голове. Личность Ивана Мартыновича нисколько не прояснилась, она стала еще более странной и непонятной. Что все-таки мечтал понять и что понял этот, по всей видимости, страстный человек? До чего он доискивался, что хотел решить?