Социологические параметры самопрезентации революционного режима раскрыты в историографии. Так называемый «промышленный пролетариат» – при всей своей малочисленности – признан в ней единственной целостной и дисциплинированной силой социального переворота в России 1917 г.[733]
Но русские рабочие, продемонстрировавшие «невиданную энергию в ходе революции и гражданской войны»[734], были не готовы к самоорганизации в политических формах. Ленин поэтому был невысокого мнения о способности российского пролетариата осуществить революцию и наладить управление отсталой страной[735]. Разрыв стихийного движения и революционного авангарда определил логику трансформации «диктатуры пролетариата» в диктатуру партии. Эволюция этих представлений прошла путь от идей «рабочей» или «профсоюзной» демократии, введения рабочего контроля над производством к полному разочарованию в них. Следствием стали атрофия советов после революции и последовательное сворачивание участия «рабочих» в управлении производством и государством. Большевики, декларативно поддерживавшие фабзавкомы весной и летом 1917 г., после прихода к власти выхолостили их, сведя функции к хозяйственной рутине[736].Механизм трансформации политической системы состоял в организации массовых мобилизационных кампаний против основных оппонентов режима – Церкви (кампания по изъятию церковных ценностей); оппозиционных социалистических партий (процесс эсеров 1922 г.)[737]
и независимых профсоюзов (так называемая «дискуссия» о профсоюзах, завершившаяся превращением их в административный придаток режима)[738], т. е. тех институтов предшествующей системы, в которых теоретически могли быть институционализированы альтернативные стратегии развития политической системы. Принятие данной модели означало пересмотр всей системы демократического участия и переход к мобилизационной демократии (mobilization democracy), при которой институты активной коллективной демократии, с которыми экспериментировали в 1917 г. (советы, заводские комитеты, рабочая милиция, учреждения рабочей инспекции и контроля), превращались из органов принятия решений в учреждения по их реализации и были подчинены иерархической, часто милитаризованной власти. В результате «рабочий класс был политически экспроприирован; власть последовательно концентрировалась в партии и особенно в партийной элите»[739].Эволюция когнитивных установок большевизма четко представлена в известной дискуссии о так называемом «термидорианском перерождении партии». Аналогии с Французской революцией были вполне оправданы исходной легитимирующей формулой большевистского режима. Политическая система, установленная большевиками, сопоставлялась с Парижской коммуной[740]
или структурой парижских секций 1790–1795 гг., в которых усматривался некий прообраз советов[741]; экономические меры эпохи «военного коммунизма» сравнивались с мерами якобинского правительства (законы о «хлебном максимуме»). Бабувизм интерпретировался как прообраз коммунизма – «объективное выражение вынужденных попыток рабочих масс осуществлять военный коммунизм»[742]. Политические партии Французской революции находили прямой аналог в партиях русской революции: фельяны сравнивались с монархистами, жирондисты – с меньшевиками и эсерами, якобинцы – с большевиками, эбертисты – с ультралевыми большевиками. Наибольшее внимание привлекали «бешеные», социальный идеал которых представлялся как «идеология эгалитаризма», в которой усматривались «и отдельные элементы социализма», а их поражение связывалось с ограниченными классовыми рамками буржуазной революции[743].Однако устойчивая аналогия революционного процесса в двух странах и самоидентификация большевиков с якобинцами вызывали к жизни «формулу о неминуемом российском термидоре»[744]
. Суть теории перерождения была четко сформулирована Н. Устряловым: в условиях спада революции внутри страны и ее отсутствия в мировом масштабе большевистская власть не может быть стабильной: «она будет постепенно наполняться новым содержанием или ей придется вообще уйти»[745]. Данный вывод, подхваченный Троцким и оппозицией, внешне убедительно объяснял отказ большевистского режима от фундаментальных революционных установок, бюрократизацию партии и отстранение от власти оппозиции[746]. Однако он был в корне неверным: сравнение двух революций (Французской и русской) выявляло не столько сходство, сколько различие: в первом случае всё завершилось победой среднего класса, а во втором – однопартийной диктатурой; идеология большевистского режима была скорректирована, но не отброшена, отношения собственности не изменились, российский Термидор с последующим установлением бонапартистского режима и реставрацией монархии не состоялся (отчасти благодаря маневру Ленина с введением НЭПа), никакого «перерождения» элиты не последовало, поскольку ее социальные функции остались неизменны.