Затем он добавляет: «Наше время не только наиболее еврейское, но к тому же и самое женоподобное. Время, в котором искусство суть только тряпка для утирания его прихотей, оно приписывает художественный порыв животным игрищам.[33]
Это время самого легковерного анархизма; время, в котором у государства и правосудия нет смысла; время половой этики, время наиболее поверхностного из всех исторических методов (исторического материализма), время капитализма и марксизма; время, для которого история, жизнь и наука сводятся к экономике и технологии».Именно против этой современности Эвола резко выступал с юных лет и даже метафорически сравнивал ее с метафизическим «злом». Как человек своего времени, он испытывал решающее воздействие современности, но боролся с ней (и соответствующими чертами собственной личности), видя в этом оправдание своего неприятия к евреям.
Мы завершаем раздел о Вейнингере ремаркой крупного сексолога Вильгельма Штекеля, который писал о нем следующее: «Итак, не следует осуждать гениальность, даже когда она демонстрирует патологические свойства, ведь лучше отдать предпочтение болезненному гению, нежели здоровой инертности».[34]
О влиянии идей Фихте (Эвола неоднократно приводит отрывки из его
Сначала позволим себе обратиться к Платону, на которого в своих философских работах, а также в эссе «Самозащита», Эвола ссылается. Его диалог
Затем мы обращаемся к Ницше, «землетрясению эпохи», как назвал его Готфрид Бенн. Даже при поверхностном изучении нельзя не заметить сходство Эволы с данным мыслителем. Явными признаками этого являются, с одной стороны, борьба против христианства, буржуазии и господствующих моральных предрассудков, с другой – склонность ко всему грандиозному, к тому, что превосходит человека, к жестокости и безразличию к самому себе, и все это выражено язвительным, не допускающим никаких уступок языком. В качестве доказательства мы вновь предлагаем некоторые отрывки, первым из которых будет цитата из книги Ницше
«Всякое величие типа «человек» было до сих пор – и будет таковым всегда – делом аристократического общества, того общества, которое верит в длинную шкалу рангов и ценностных различий между людьми… Без пафоса дистанции, развивающегося из воплощенных различий между сословиями, из привычки правящей касты смотреть испытующе и свысока на подчиненных, кои являются ее орудиями… иной, более таинственный пафос мог бы также не развиться – стремление к увеличению дистанции в самой душе, образование еще более возвышенных, более редкостных, более отдаленных, более напряженных и исчерпывающих состояний; словом, не могло бы иметь место именно величие типа «человек», непрерывное «самопреодоление человека», если употреблять нравственную формулу в сверхнравственном смысле…»[38]
«В хорошей и здоровой аристократии существенно то, что она ощущает себя не функцией (монархии или общества), а их смыслом и высшим оправданием – поэтому она с чистой совестью принимает жертвы огромного количества людей, которые должны угнетаться ради нее и быть принижены до степени людей неполноценных, превращены в рабов и орудия. Ее фундаментальная вера должна заключаться в том, что общество существует не для общества, но лишь как основание и помост, на коем избранные существа будут способны выполнить свою высшую задачу и, в целом, возвыситься до высшего бытия».[39]