— Что натворил-то! — Уставилась на него разгневанно: — Да ты в своем ли уме! Да не помутило ли тебя в разуме, мириканец та этакой! Поглядите-ко, люди добрые. Руки, что ли, чешутся! Да чтоб те ро́зорвало! Дурья голова, знать, рукам покою не дает.
Сын молчал: опять он не ожидал такого бурного негодования матери и потому опешил.
— Глядите-ко, обе коляски изломал! — мать хлопала себя по бедрам. — Да пес ты этакой, чего глаза-то таращишь? Кто тебя просил ломать да корежить! Тьфу-ты, господи.
Он нахмурился и сам пошел в атаку:
— А чтоб ты не позорилась с ними! На виду у всего города таскаешь…
— Какое твое дело! Не твои коляски, мне их квартиранты оставили. Взял да раскурочил. Уж такие удобные да хорошие колясочки были! Как же я теперь без них? Поглядите-ка! — воззвала она к соседям с одной и с другой стороны. — Что он наделал-то! Изломал коляски мои.
— Зачем они тебе? — сурово спросил он, но этот суровый тон не смутил мать.
— Мало ли зачем! Не твое дело. Ишь, хозяин нашелся! Я с ними на реку белье полоскать езжу.
Она поворачивалась направо и налево, желая присоединить к своему осуждению и общественное мнение. Соседи смотрели на них этак выжидательно, никак не проявляя своего отношения к происходящему.
— Я уж стара стала, мне тяжело таз-то с бельем нести, а тебе до того дела нету. У меня вон поясница отбилась — как я теперь на реку белье понесу!
— Не на реку ездить она вам нужна была, а на базар, — сказала невестка, подходя.
Лучше б она не говорила! Лучше б не подходила! Что тут началось! Голос матери зазвенел октавой выше, а красноречие ее стало неудержимым.
Соседи обменивались мнениями, но что говорили, было не слышно.
— Экой дурак, прости господи! — не унималась мать. — Только бы ломал да портил, что под руку попадет…
Зрители с той и с другой стороны внимательно слушали это, улыбались: бесплатный спектакль, как-никак!
Леонид Васильевич вдруг увидел в окна Лилиной половины Таю — на лице ее было столько сострадания к нему… да, словно не Лиля, а именно Тая смотрела на него. И хорошенькая девочка со второго этажа деревянного дома тоже смотрела и жалела его…
— Ну, что наделал! Что наделал! — мать качала головой. — Такие колясочки-то были удобные, такие складные!
— Уймись, — сказал он ей сурово. — Я тебе новую куплю.
— Ты купишь! Что мне за радость от твоей новой-то? Чем эти были плохи? Тебе плохи, так мне хороши. Просила ли я тебя их ломать-то? Что ты как враган налетел! Истинный враган, прости господи! И чего ему в башку взбрело! — это снова она адресовала зрителям, ища себе сочувствия и осуждения сыну.
Не в силах выносить и далее эту сцену, Леонид Васильевич решил ретироваться.
— Я — в хозяйственный магазин, — сказал он жене. — Куплю ей тачку огородную.
— Я с тобой, — тотчас заявила она.
…Некоторое время шли молча, потом Нина сказала, морщась как от зубной боли:
— Зря ты их сломал.
— Ну ты же видела, что это за уроды! — загорячился он. — Ржавые, облезлые, мятые, гнутые — черт-те что! А уж какой скрип! Чего старуха позорилась? Ведь на смех людям!
Леонид Васильевич был в возбуждении от обиды: руки вздрагивали и голос приобрел несвойственные ему ноты — будто он собирался заплакать или уже наплакался.
— Да куплю я ей тачку новую! Вот сейчас и куплю.
— Имей в виду: ей нужна именно детская коляска. Да не новая, а именно старенькая, невидненькая. И не новой конструкции — они слишком легки, — а наоборот, этакая присадистая.
— Но почему?!
— А с нею торговать удобней: в колясочку она и кастрюльки с ягодами поставит, и стакан, и кулечки из газеты — все укромненько, никому ничего не видно. А что ей твоя?
— И прекрасно! Я куплю именно тачку, чтоб только для тазика с бельем, чтоб мать не ездила на базар, не калилась там на солнцепеке и не мокла под дождем. Это бессмысленно!
— Леня, тебе не понять: ей продавать — спектакль целый! Кто как подошел, да как спросил, да сколько она в стаканчик положила, да надбавила ягодку из сочувствия к покупателю: вот, мол, какая я добрая! Потом возвратилась домой с выручкой — денежку сосчитала. Что ты! Очень интересно…
— Выращивала бы цветы для собственной радости!
— Она и их пойдет продавать.
— Вязала бы носки, смотрела телевизор, пригласила бы в гости подруг чай пить из самовара…
Вернувшись, они застали мать в слезах. То есть плакала она, как видно, в их отсутствие, и теперь глаза были, что называется, на мокром месте, а лицо сурово.
— Ты, кажется, плакала? — насторожился Леонид Васильевич, почувствовав холодок в груди; то был нехороший холодок, злой. — Уж не из-за колясочки ли? Да вот мы тебе новую купили, пожалуйста.
— А зачем вы яблоню-то сломали? — вскинулась она. — Ну? И яблоня вам помешала? Какая росла красавица, белый налив…
Леонид Васильевич оглянулся: верно, яблонька, что так славно раскидывала свои веточки над прогнившим высоким пнем, теперь повалилась, лежала вершиной вниз, телесно белел свежий слом.
— Я к ней не приближался и не притрагивался, — решительно сказал Леонид Васильевич.
— И я не трогала, — сказала Нина почти испуганно.
— Значит, ветром повалило. Много ли ей надо — она едва держалась!