Таким образом, на начальных этапах советский захват Восточной Европы не был столь однозначным и жестоким изменением, как это могло бы показаться в ретроспективе, даже если отбросить большие надежды, возлагаемые на коммунистическое будущее меньшинством молодежи в Варшаве или Праге. Но так же, как жестокость нацистов оттолкнула потенциально дружественные местные настроения на территориях, которые они «освободили» от СССР в 1941-42 годах, так и Сталин вскоре рассеял иллюзии и ожидания в государствах-сателлитах.
Результат навязывания ускоренной версии мрачной экономической истории Советского Союза более развитым странам к западу от него уже был отмечен. Единственным ресурсом, на который коммунисты-управленцы могли постоянно опираться, было интенсивное трудоемкое производство на пределе возможностей. Вот почему сталинский террор 1948-53 годов в Восточной Европе так сильно напоминал его советский аналог двадцатилетней давности: оба они были связаны с политикой принудительной индустриализации. Централизованно планируемая экономика была действительно весьма эффективна в силовом принуждении шахтеров и рабочих заводов к достижению сверхнормативного результата; но это все, на что она была способна. Сельское хозяйство Советского блока все больше приходило в упадок; примером его временами заоблачной неэффективности может служить случай, когда чиновники во Фрунзе (ныне Бишкек, Киргизия), которые в 1960 году заставляли местных крестьян выполнять свои (произвольные и недостижимые) планы на поставку масла, скупая его запасы в местных магазинах…
Суды и чистки, которые сопровождались хором клеветы, способствовали деградации того, что оставалось в Восточной Европе от публичной сферы. Политика и правительство стали синонимами коррупции и произвольных репрессий, которые практиковались продажной кликой и осуществлялись в ее интересах. Конечно, это не было чем-то новым. Но в коммунистическом беспределе была явно циничная черта: привычные злоупотребления теперь старательно маскировались лозунгами равенства и социального прогресса, — лицемерие, в котором ни межвоенные олигархи, ни нацистские оккупанты не чувствовали необходимости. Это была форма дурного правления, приспособленная для почти исключительной выгоды иностранной державы, что и вызвало такое негодование советским правлением за пределами границ Советского Союза.
Результатом советизации Восточной Европы стало неуклонное отдаление ее от западной половины континента. Как раз в то время, когда Западная Европа вступала в эпоху драматических преобразований и беспрецедентного процветания, Восточная Европа впадала в кому, зиму инертности и покорности, прерываемую циклами протеста, подчинения, которая продлится почти четыре десятилетия. Симптоматично и в какой-то мере уместно, что в те самые годы, когда План Маршалла вливал около 14 миллиардов долларов в восстанавливающуюся экономику Западной Европы, Сталин — путем репараций, принудительных поставок и введения крайне невыгодных торговых диспропорций — извлек примерно такую же сумму из Восточной Европы.
Восточная Европа всегда отличалась от Западной. Но различие между Восточной и Западной Европой было не единственным и даже не самым важным. Средиземноморская Европа заметно отличалась от Северо-Западной Европы; религия имела гораздо большее значение, чем политика в исторических границах внутри государств и между ними. В Европе до Второй мировой войны разница между Севером и Югом, богатыми и бедными, городскими и сельскими жителями была больше, чем между Востоком и Западом.
Таким образом, влияние советской власти на земли к востоку от Вены было в некоторых отношениях даже более заметным, чем на саму Россию. Российская империя, в конце концов, всегда была лишь частично европейской; и европейская идентичность постпетровской России сама по себе была сильно оспариваема в течение столетия, предшествовавшего ленинскому перевороту. Грубо отрезав Советский Союз от его связей с европейской историей и культурой, большевики совершили великое и длительное насилие над Россией. Но их подозрительность к Западу и страх перед западным влиянием не были беспрецедентными; она имела глубокие корни в мировоззрении славянофилов, их работах и деятельности задолго до 1917 года.
В Центральной и Восточной Европе подобных прецедентов не было. Наоборот, чертой национализма небольших государств, вроде Польши, Румынии, Хорватии и других, было то, что они не считали себя какими-то далекими аутсайдерами на краю европейской цивилизации, а скорее недооцененными защитниками ядра европейского наследия — так же как чехи и венгры вполне обоснованно полагали, что проживают в самом сердце континента. Для румынских и польских интеллектуалов законодателем моды на идеи и искусство был Париж, так же как немецкоязычная интеллигенция поздней империи Габсбургов, от Подкарпатской Руси до Триеста, всегда смотрела на Вену.