Коммунистические партии поначалу льстили интеллектуалам, для которых коммунистические амбиции представляли привлекательный контраст с узкогосударственным местничеством их родины, а также яростным антиинтеллектуализмом нацистов. Для многих молодых интеллектуалов коммунизм был не столько вопросом убеждений, сколько вопросом веры — как заметил бы Александр Ват (еще один, впоследствии бывший, поляк-коммунист), светская интеллигенция Польши жаждала «утонченного катехизиса.» Хотя среди восточноевропейских студентов, поэтов, драматургов, романистов, журналистов или профессоров, тех, кто становились активными коммунистами, всегда были меньшинство, именно к ним чаще всего принадлежали самые талантливые мужчины и женщины своего поколения.
Поэтому Павел Когоут, который в более поздние десятилетия получил международное признание как диссидент и посткоммунистический эссеист и драматург, впервые привлек к себе общественное внимание в своей родной Чехословакии как ультра-энтузиаст нового режима у себя дома. В воспоминаниях 1969 года он описывал свое «чувство уверенности», когда наблюдал за лидером партии Клементом Готвальдом на переполненной Староместской площади Праги в день чешского февральского переворота 1948 года. Здесь, «в той человеческой массе, которая устремилась на поиски справедливости, и в этом человеке [Готвальде], который ведет их в решающую битву», 20-летний Когоут нашел «Centrum Securitatis[80]
Такая вера была широко распространена в поколении Когоута. Как заметил бы Милош, коммунизм действовал по принципу, что писателям не нужно думать, им нужно только понимать. И даже понимание требовало не более чем преданности, и именно этого искали молодые интеллектуалы Восточной Европы. «Мы были детьми войны, — писал Зденек Млынарж[81]
(вступивший в Коммунистическую партию Чехословакии в 1946 году в возрасте пятнадцати лет), — которые, фактически ни с кем не воевали, но которые в первые послевоенные годы пришли с этим военным кругозором, когда наконец представилась возможность воевать за что-то». ... Таким образом, наш уникальный опыт вбил в нас представление о том, что победа правильной концепции означает просто уничтожение другой».Невинный пыл, с которым некоторые молодые восточноевропейцы окунулись в коммунизм («Я в таком революционном настроении...» — воскликнул писатель Людвик Вацулик в разговоре со своей девушкой, после того как вступил в чешскую партию), не умалял ответственности Москвы за то, что было, в конце концов, советским захватом их стран. Но он помогает понять масштаб разочарования и уныния, которые наступили потом. Коммунисты чуть постарше, такие как Джилас[82]
, вероятно, всегда понимали, что, по его словам, «манипулирование пылом — это зародыш рабства». Но молодые новообращенные, особенно интеллектуалы, были ошеломлены, обнаружив суровость коммунистической дисциплины и реальность сталинской власти.Таким образом, навязывание после 1948 года ждановской догмы о «двух культурах», с ее настойчивым требованием принятия «правильных» позиций во всем, от ботаники до поэзии, стало особым потрясением для народных демократий Восточной Европы. Рабское соблюдение интеллектуалами партийной линии, давно установившееся в Советском Союзе, где в любом случае имелось досоветское наследие репрессий и ортодоксии, давалась труднее странам, только недавно вышедшим из довольно мягкого режима Габсбургов. В Центральной Европе XIX века интеллектуалы и поэты приобрели привычку и ответственность говорить от имени нации. При коммунизме их роль была иной. Там, где когда-то они представляли абстрактный «народ», теперь они были не более чем культурными рупорами для (реальных) тиранов. Хуже того, они скоро станут жертвой выбора — как космополиты, «паразиты» или евреи — для тех же тиранов в поисках козлов отпущения за свои ошибки.