Для таких либеральных реалистов, как Раймон Арон, это не было проблемой. Как и многие другие «борцы холодной войны» европейского политического центра, Арон питал лишь ограниченные симпатии к Соединенным Штатам. «Мне кажется, — писал он, — что модель экономики США не подходит ни для человечества, ни для Запада». Но Арон понял главную истину европейской политики после войны: внутренние и внешние конфликты отныне были тесно переплетены. «В наши времена, — писал он в июле 1947 года, — выбор отдельных лиц и целых народов, от которого зависит все остальное, — это глобальный выбор, даже географический. Ты или в мире свободных стран, либо в краях, которые оказались под жесткой властью Советов. Отныне каждый во Франции должен сделать этот выбор». Или, как он сказал по другому случаю, «борьба всегда происходит не между добром и злом, а между желательным и отвратительным».
Таким образом, либеральные интеллектуалы, будь то континентального толка, как Арон или Луиджи Эйнауди[112]
, или в британском смысле, как Исайя Берлин[113], всегда чувствовали себя более комфортно, чем большинство консерваторов, с американскими связями, навязанными им историей. То же самое, как ни странно, было и с социал-демократами. Частично это объяснялось еще свежими воспоминаниями о Франклине Делано Рузвельте, а многие американские дипломаты и политики, с которыми в те годы имели дело европейцы, были представителями «нового курса», который побудил государство к активной роли в экономической и социальной политике, тогда как их политические привязанности тяготели к левоцентристским. Но это также было прямым следствием американской политики. Американская федерация труда — Конгресс производственных союзов, американская разведка и Государственный департамент считали умеренные социально-демократические и рабочие партии, опиравшиеся на профсоюзы, лучшим препятствием для продвижения коммунизма, особенно во Франции и Бельгии (в Италии, где политическая конфигурация была другой, они возлагали надежды и вливали львиную долю своих средств у христианских демократов). До середины 1947 года уверенности в том, что эта ставка правильная, не было. Но после изгнания коммунистических партий из правительств Франции, Бельгии и Италии той весной, и особенно после пражского переворота в феврале 1948 года западноевропейские социалисты и коммунисты разошлись. Кровавые схватки между профсоюзами коммунистов и социалистов, а также между протестующими под руководством коммунистов и войсками, которые действовали по приказу министров-социалистов, вместе с новостями из Восточной Европы об арестах и заключения социалистов, превратили многих западных социал-демократов в убежденных врагов Советского блока и благодарных получателей тайно розданной американской наличности. От социалистов вроде Леона Блюма во Франции или Курта Шумахера в Германии «холодная война» требовала определенных политических решений, знакомых, по крайней мере, в одном аспекте: они знали коммунистов с давних времен и прожили достаточно долго, чтобы сохранить горькие воспоминания о братоубийственных войнах темных времен до появления Народных фронтов. Младшее поколение такого опыта не имело. Альбер Камю, который очень недолго был членом Коммунистической партии в Алжире в 1930-х годах, после войны, как и многие из его современников, непоколебимо верил в коалицию Сопротивления, состоявшую из коммунистов, социалистов и радикальных реформаторов любого сорта. «Антикоммунизм, — писал он в Алжире в марте 1944 года, — это начало диктатуры».Камю впервые начал сомневаться во время послевоенных процессов и чисток во Франции, когда коммунисты заняли жесткую позицию в качестве Партии Сопротивления и потребовали исключения, тюремного заключения и смертной казни для тысяч реальных или воображаемых коллаборационистов. Позже, когда после 1947 года главные течения политических и интеллектуальных принадлежностей начали укрепляться, Камю обнаружил, что все больше склонен сомневаться в добрых намерениях своих политических союзников. Сначала он по привычке и ради единства подавлял эти сомнения. В июне 1947 года он передал контроль над газетой