Париж оставался столицей высокой моды в женской одежде. Но Италия, с более низкими затратами на рабочую силу и не ограниченная нормированием текстиля (в отличие от Франции или Великобритании), еще в 1952 году стала серьезным конкурентом, когда в Сан-Ремо состоялся первый международный фестиваль мужской моды. Каким бы новаторским ни был ее стиль, французская haute couture — от Кристиана Диора до Ива Сен-Лорана — была вполне в духе общественных традиций: еще в 1960 году французские (и не только) редакторы журналов и критики надевали шляпы и перчатки не только на ежегодные показы мод, но и просто на работу. До тех пор, пока женщины среднего класса брали свою одежду у горстки парижских дизайнеров и модных домов, статус последних (и прибыль) оставались в безопасности. Но к началу шестидесятых европейские женщины — как и мужчины — больше не носили официальные шляпы, стильную верхнюю одежду или вечерние туалеты каждый день. Массовый рынок одежды воспринимал сигналы как снизу, так и сверху. За Европой уверенно закрепился имидж столицы моды и элегантности, но будущее было за более эклектичными трендами, многие из которых стали европейскими адаптациями американских и даже азиатских первоисточников; особую ловкость в этом проявили итальянцы. В сфере идей и моды на европейской арене лидировал Париж, и так продолжалось еще некоторое время. Но будущее было за другими.
На собрании Конгресса за культурную свободу в Милане в марте 1955 года Раймон Арон предложил в качестве темы для обсуждения «Конец идеологической эпохи». В то время некоторые из его слушателей сочли это предложение несколько преждевременным — в конце концов, за Железным занавесом, да и не только там, казалось, что идеология живет и процветает. Но Арон был прав. Западноевропейское государство, возникшее в те годы, все больше отдалялось от любого доктринального проекта; и, как мы видели, возникновение государства всеобщего благосостояния разрядило старую политическую вражду. Больше людей, чем когда-либо прежде, проявляли прямой интерес к политике и расходам государства, но они больше не ссорились из-за того, кто должен это контролировать. Казалось, что европейцы намного раньше, чем ожидалось, добрались до «просторных, освещенных солнцем равнин» (Черчилль) зажиточности и мира, где политика уступала место правлению, а правление все больше заключалось в администрировании.
Однако предсказуемым следствием государства-няни, даже постидеологического государства-няни, было то, что для любого, кто вырос, не зная ничего другого, долгом государства было выполнить свое обещание о создании еще лучшего общества; следовательно, когда что-то шло не так, виновато было государство. Очевидная рутинизация государственных дел, сосредоточенных в руках благонамеренного класса надзирателей, не гарантировала общественного равнодушия к ним. По крайней мере, в этом смысле предсказания Арона не сбылось. Поэтому именно его промахи больше всего раздражали и возмущали то поколение, которое выросло в социал-демократическом раю, к которому стремились их родители. Ключевой признак этого парадокса можно без преувеличения увидеть в сфере государственного планирования и деятельности, в которой прогрессивное государство с обеих сторон железного занавеса было на удивление активным.
После Второй мировой войны сочетание демографического роста и быстрой урбанизации выдвинуло беспрецедентные требования к городским планировщикам. В Восточной Европе, где многие городские центры были разрушены или наполовину заброшены к концу войны, двадцать миллионов человек переселились из сельской местности в города и поселки в первые два послевоенных десятилетия. В Литве к 1970 году половина населения жила в городах; двадцать лет назад этот показатель составлял всего 28%. В Югославии, где население, занимавшееся сельским хозяйством, уменьшилось на 50% в период между освобождением и 1970 годом, происходил большой миграционный переток из сел в города. На протяжении 1948-1970 годов хорватская столица Загреб увеличилась вдвое — от 280 до 566 тысяч населения; аналогичным образом количество жителей Белграда выросло с 368 до 746 тысяч. Бухарест вырос с 886 000 до 1 475 000 человек в период с 1950 по 1970 год. В Софии число жителей выросло с 435 000 до 877 000. В СССР, где городское население обогнало сельское в 1961 году, Минск — столица Белорусской Республики — вырос с 509 000 в 1959 году до 907 000 всего двенадцать лет спустя. Результатом этого, во всех этих городах от Берлина до Сталинграда, стало классическое строительное решение советской эпохи: километр за километром одинаковых серых или коричневых бетонных конструкций, дешевых, плохо построенных, без каких-либо примечательных архитектурных изысков.