Немецкая ностальгия по уникальным немецким пейзажам, горам и рекам Гарца и Пфальца; французская националистическая мечта о крестьянской идиллии «глубинной Франции», которой не коснулись космополитические города; английская пасторальная мечта о гармонии прошлого и будущего, о потерянном Иерусалиме Блейка[331]
— все они имели больше общего, чем признавал любой из тех, кто их исповедовал. И хотя левые на протяжении многих десятилетий увлеченно наблюдали, как коммунистическая «производительность» стремилась опередить западную, в 1970-х годах голоса из обоих политических лагерей начали высказывать определенное беспокойство относительно общих потерь, которые вызывали прогресс, производительность и «современность[332]».Таким образом, современная экологическая революция была двойным благом: она обозначала разрыв с бездушными панацеями недавнего прошлого и одновременно проникала корнями в глубокое прошлое, которого уже не помнили, но от которого веяло давней надеждой. Движение за окружающую среду (как и за мир) часто вызывало подъем национализма — или регионализма, — но с человеческим лицом. Организация Alternativen, которая действовала в Западном Берлине, или австрийские протестующие против атомной энергетики, которые в 1978 году выиграли референдум, запрещающий правительству ввести в эксплуатацию атомную электростанцию в Цвентендорфе, никогда бы не назвали себя националистами или даже патриотами. Но их гнев
Поэтому не было ничего необычного в энтузиазме, с которым стареющий португальский диктатор Антониу Салазар проводил в жизнь те же меры экологического контроля, которые были навязаны их демократическим правительствам радикалами после 68 года в Вене или Амстердаме. Не доверяя «материализму» и полный решимости сдерживать двадцатый век, Салазар был, по-своему, подлинным энтузиастом экологических целей, достигаемых в его случае простым способом поддержания своих соотечественников в состоянии беспрецедентного экономического упадка. Он, безусловно, одобрил бы достижения французских протестующих, которые в 1971 году заблокировали строительство военной базы в Ларзаке, на высокогорных плато в Центральной Франции. Символическое значение Ларзака, чьи девственные пастбища защитила от Французского государства горстка борцов за окружающую среду, было чрезвычайным, и не только для Франции: это была волнующая победа не столько для местных овец, сколько для их точно не местных пастухов, многие из которых были молодыми радикалами, которые только что приехали из Парижа или Лиона, чтобы превратиться в фермеров на диких просторах «глубинной Франции». Линия боевых действий кардинально передвинулась, по крайней мере, в Западной Европе.
Конечно, в Восточной Европе доктрина неограниченного производства сырья, и отсутствие любого голоса внутри против официального правительства, отдавала окружающую среду на растерзание государственных загрязнителей любого толка. В то время как внутренняя оппозиция австрийскому правительству могла заставить его отказаться от атомной энергетики, ее коммунистические соседи не чувствовали никаких угрызений совести по поводу строительству атомных реакторов в Чехословакии, масштабных проектов плотин на нижнем Дунае, в Чехословакии и Венгрии, или постоянного увеличения производства и загрязнения в Новой Гуте — польском металлургическом центре. Но, несмотря на все эти обстоятельства, моральные и человеческие потери от неудержимого промышленного загрязнения и экологического упадка в Восточном блоке не прошли незамеченными.
Так, циничное равнодушие режима Гусака в Праге, который пришел к власти после 1968 года, в частности его готовность сеять хаос вдоль общей границы по Дунаю в погоне за производимыми внутри страны киловаттами, вызывало все большее сопротивление среди обычно политически спокойных венгров. Хотя еще недавно это казалось неправдоподобным, проект плотин Габчиково — Надьмарош стал поводом для мощного внутреннего сопротивления внутри самого режима в Будапеште, а также большим препятствием для отношений между двумя «братскими» соседями.[333]