Политический процесс, которым сопровождался этот конституционный переворот, был так же запутан, как и собственно институциональные реформы. С фламандской стороны возникли крайние националистические и сепаратистские партии, которые настаивали на переменах и извлекали выгоду из новых возможностей, которые они породили. Когда Фламандский блок, духовный наследник ультранационалистов времен Второй мировой войны, стал самой популярной партией в Антверпене и некоторых пригородах севернее Брюсселя, где говорили на нидерландском, более традиционные голландскоязычные партии почувствовали, что обязаны перейти на более радикальные позиции, чтобы составить ему конкуренцию.
Аналогичным образом в Валлонии и Брюсселе политики из основных франкоязычных партий заняли более жесткую позицию в отношении «своего» сообщества, чтобы больше соответствовать вкусам валлонских избирателей, возмущенных преимуществами фламандцев в политическом пространстве. В результате все основные партии в конечном итоге были вынуждены разделиться по языковым и общинным признакам: в Бельгии христианские демократы (с 1968 года), либералы (с 1972 года) и социалисты (с 1978 года) существуют в двух экземплярах, по одной партии определенного политического направления для каждого языкового сообщества. Неизбежным результатом стало дальнейшее углубление раскола между общинами, поскольку политики теперь обращались только к себе подобным.[482]
Итак, для того чтобы удовлетворить языковых и региональных сепаратистов, была заплачена высокая цена. Прежде всего она измерялась в деньгах. Неслучайно в конце ХХ века Бельгия имела самый высокий показатель соотношения государственного долга к внутреннему валовому продукту в Западной Европе — дублировать каждую услугу, каждый заем, каждый грант, каждую отметку дорого. Устоявшуюся практику использования государственных денег (в частности региональных грантов ЕС) на пропорциональной основе, чтобы вознаграждать представителей разных составляющих сообщества, теперь применяли к политике языкового сообщества: министры, государственные секретари, а также их штаты, бюджеты и друзья существуют везде, но только в Бельгии на каждого приходится языковой двойник.
К концу века «Бельгия» приобрела явно формальное качество. Путешественник, который въезжал в страну на машине, мог и не увидеть довольно скромного дорожного знака, на котором было написано мелкими буквами «België» или «Belgique». Но гости страны вряд ли могли бы пропустить цветной плакат, который информировал их о провинции, в которую они только что въехали (к примеру, Льеж или Западную Фландрию), а тем более — информационную доску (на нидерландском или французском языке, но не двух сразу), которая извещала, что они находятся во Фландрии или в Валлонии. Это похоже на то, как если бы общепринятые договоренности были мастерски вывернуты наизнанку: международные границы страны были простой формальностью, но ее внутренние границы были внушительными и очень реальными. Почему же тогда Бельгия просто не развалилась на части?
Есть три фактора, которые помогают объяснить невероятное выживание Бельгии и, в более широком смысле, устойчивость всех государств Западной Европы. Во-первых, со сменой поколений и осуществлением конституционных реформ дело сепаратистов потеряло свою актуальность. Старые общинные «столпы» — иерархически организованные социальные и политические сети, которые заменили национальное государство, — уже пришли в упадок. Молодое поколение бельгийцев оказалось гораздо менее восприимчивым к призывам, основанным на религиозной принадлежности, даже если политики старшего возраста не спешили признавать этот факт.
Упадок религиозной практики, доступность высшего образования и переезд из сельской местности в город ослабили влияние традиционных партий. По очевидным причинам это особенно касалось «новых» бельгийцев: сотен тысяч иммигрантов второго и третьего поколений из Италии, Югославии, Турции, Марокко или Алжира. Как и у новых басков, у этих людей есть свои собственные насущные проблемы, и их мало интересуют пыльные планы стареющих сепаратистов. Опросы общественного мнения, проведенные в девяностые годы, показали, что большинство людей, даже во Фландрии, больше не ставят региональные или языковые проблемы во главу своих забот.