У этого нового международного классового разделения, которое начало размывать старые национальные различия, было два важных исключения. Для ремесленников и рабочих из Восточной Европы, которые искали заработка, новые возможности найти работу в Лондоне, Гамбурге или Барселоне были неразрывно переплетены с ранее устоявшимися традициями трудовых мигрантов и сезонного трудоустройства за рубежом. В далекие края, чтобы найти работу, обычно ехали мужчины; не владея иностранными языками, вызывая враждебное недоверие у работодателей и, в любом случае, имея намерение вернуться домой вместе со старательно сэкономленным заработком. В этом не было ничего уникально европейского, и словацких маляров (как и ранее — турецких механиков и сенегальских торговцев) вряд ли можно было увидеть за ужином в брюссельском ресторане, на итальянском курорте или на шопинге в Лондоне. Тем не менее и у них теперь был отчетливо европейский образ жизни.
Вторым исключением были британцы — или, скорее, англичане, известные своим евроскептицизмом. Подталкиваемые заграницу метеорологическими недостатками их родного неба и поколением бюджетных после-тетчеровских авиакомпаний, предлагавших переправить их в любую точку континентальной Европы дешевле, чем стоимость обеда в пабе, новое поколение британцев, образованных не лучше, чем их родители, тем не менее вступило в двадцать первый век как одни из самых непоседливых, если не самых космополитичных, европейцев. Ирония этого сопоставления популярного английского презрения и недоверия к институтам и амбициям «Европы» с широко распространенным национальным стремлением тратить там свое свободное время и деньги, не ускользнула от континентальных наблюдателей, для которых это оставалось загадочной причудой.
Но ведь британцы, как и ирландцы, не должны были изучать иностранных языков. Они уже говорили по-английски. В других странах Европы лингвистическая предприимчивость (как мы уже отмечали выше) быстро становилась главным разделительным маркером идентичности континента, мерой положения в обществе и коллективной культурной силой. В маленьких странах вроде Дании или Нидерландов уже давно признали, что одноязычие в случае, когда на этом языке практически никто больше не говорит, — это недостаток, который страна не могла себе позволить. Студенты в Амстердамском университете теперь учились на английском, а от самого молодого банковского клерка в провинциальном датском городе ожидалось, что он уверенно проведет операцию на английском языке. Отличным подспорьем было то, что в Дании и Нидерландах, как и во многих маленьких европейских странах, и студенты, и банковские клерки давно свободно владели языком, по крайней мере пассивно, поскольку смотрели англоязычные программы по телевидению без дубляжа.
В Швейцарии, где любой, кто получил среднее образование, часто владел тремя или даже четырьмя местными языками, тем не менее считалось, что проще, а также тактичнее прибегать к английскому языку (не являющемуся родным языком) при общении с кем-либо из другой части страны. Аналогичным образом в Бельгии, где, как мы помним, валлоны и фламандцы гораздо реже владели языком друг друга на достаточном для комфортной коммуникации уровне, и те, и другие охотно переходили на английский как язык межнационального общения.
В странах, где региональные языки — каталанский, например, или баскский — теперь преподавали официально, нередко молодые люди («поколения Е» — «Европы», — как это теперь называли) послушно изучали местный язык, но проводя свободное время — в качестве жеста подросткового бунта, социального снобизма и просвещенного эгоизма — говорили по-английски. Проигравшим оказался не язык меньшинства или диалект — у которого в любом случае было ограниченное местное прошлое и никакого международного будущего, — а национальный язык государства. Поскольку английский язык использовался по умолчанию, основные языки теперь были вытеснены на обочину. Будучи исконно европейским языком, испанский, как португальский или итальянский, больше широко не преподавался за пределами своей родины; он сохранился как средство общения за пределами Пиренеев только благодаря своему статусу официального языка Европейского союза.[525]
Немецкий язык также быстро терял свое место в лиге европейских языков. Умение читать по-немецки когда-то было обязательным для всех, кто участвует в международном учебном или научном сообществе. Наряду с французским, немецкий также был универсальным языком культурных европейцев — и до войны он был наиболее распространенным, языком, активно используемым ежедневно от Страсбурга до Риги.[526]
Но с уничтожением евреев, изгнанием немцев и приходом Советов центральная и Восточная Европа резко отвернулась от немецкого языка. Старшее поколение в городах продолжало читать и — иногда — говорить по-немецки; а в изолированных немецких общинах Трансильвании и в других местах он оставался маргинальным языком ограниченного практического использования Но все остальные выучили — или, во всяком случае, обучались — русский язык.