Настоящая трансформация произошла в следующем десятилетии. Серия событий — Шестидневная арабо-израильская война 1967 года, канцлер Брандт, опустившийся на колени у мемориала Варшавского гетто, убийство израильских спортсменов на Олимпийских играх 1972 года в Мюнхене и, наконец, показ по немецкому телевидению минисериала «Холокост» в январе 1979 года — объединились, чтобы поставить евреев и их страдания во главу немецкой общественной повестки дня. Из них телесериал был, безусловно, самым важным. Чистый продукт американского коммерческого телевидения — с простой историей, в основном двухмерными персонажами и повествованием, которое должно вызывать максимальное эмоциональное потрясение — «Холокост» (как было отмечено в главе 14) возненавидели и презирали европейские кинематографисты от Эдгара Райца до Клода Ланцманна, которые обвиняли его в том, что он превратил немецкую историю в американскую мыльную оперу и сделал доступным и понятным то, что всегда должно оставаться невыразимым и непроницаемым.
Но именно из-за этих ограничений сериал имел такой эффект. Четыре вечера подряд его показывали по западногерманскому национальному телевидению, и его посмотрели около двадцати миллионов зрителей — более чем половина взрослого населения. Его показ также случайно совпал по времени с судебным процессом над бывшими тюремщиками лагеря смерти Майданек: это напоминало зрителям о том, что дело еще не завершено. Влияние на общество было огромным. Пять месяцев спустя Бундестаг проголосовал за отмену срока давности за убийство (хотя следует отметить, что среди тех, кто голосовал против, был будущий канцлер Гельмут Коль). Отныне немцы будут одними из самых информированных европейцев по вопросу о Холокосте и на переднем крае всех усилий по поддержанию осведомленности общественности об исключительном преступлении их страны. Если в 1968 году Дахау посетила всего 471 школьная группа, то к концу семидесятых их ежегодное число значительно превысило пять тысяч.
Знания — и публичное признание — о том, что немцы сделали с евреями за сорок лет до того, стало значительным продвижением вперед; но определение места этих событий в немецкой и европейской истории, как продемонстрировало «столкновение историков» в восьмидесятых, было тяжелой и неразрешенной дилеммой. Некоторым консервативным историкам, среди которых был почтенный ученый Эрнст Нольте, не нравилось требование относиться к Гитлеру, его движению и его преступлениям, как к уникальным и единственным в своем роде. Если мы хотим понять нацизм, утверждали они, мы должны рассматривать его в контексте его времени и места. По мнению Нольте, возникновение национал-социализма и некоторых из его самых причудливых проявлений стали прежде всего ответом на большевизм: они подражали и в определенной степени копировали пример Ленина и его преемников. Это не умаляет преступлений нацизма, утверждал Нольте в своей печально известной статье в «Frankfurter Allgemeine Zeitung» в июне 1986 года, но без большевистского прецедента их невозможно полностью объяснить. Пришло время пересмотреть нацистскую эпоху, поместив Холокост в более широкий контекст современных геноцидов.
Ответ Нольте поступил прежде всего от Юргена Хабермаса, который, как и Энценсбергер, Гюнтер Грасс и другие представители «скептического поколения», был достаточно взрослым, чтобы помнить нацизм и, следовательно, с большим подозрением относился к любой попытке «ограничить» ответственность Германии. «Чепуха», — ответил Хабермас, — «в том-то и дело, что нацизм нельзя «поставить в контекст» или «историзировать»: это соблазн, которому ни один немец никогда не будет иметь права поддаться». Преступление нацистов — немецкое преступление — было уникальным: уникальным по своему масштабу, уникальным по своим амбициям, уникальным по своему неисчерпаемому злу. Контекстуализация в том смысле, в котором ее предлагал Нольте, с неявной релятивизацией немецкой ответственности, которая неизбежно должна была последовать, была просто запрещена.
Но бескомпромиссный подход Хабермаса устанавливал такую планку, что вряд ли можно было ожидать, что большинство его сограждан (в частности историков, для которых сравнение и контекст — это основа их дисциплины) долго смогут ее удерживать. Новая актуальность Холокоста в общественной дискуссии, — которая достигла апогея в девяностых, кульминацией которой в девяностых годах стали многочисленные проявления официального раскаяния за прошлые грехи, а немцы погрузились в то, что писатель Петер Шнайдер назвал «своего рода праведным самобичеванием», не могло длиться вечно. Добиваться от каждого нового поколения немцев того, чтобы они вечно жили в тени Гитлера, настаивать, чтобы они приняли ответственность за память об уникальной вине Германии и сделали ее ключевым мерилом их национальной идентичности, было наименьшим, чего можно было требовать, но слишком многим, чтобы этого ожидать.