— Ну вот, здрасьте вам, Софи, — сказал он. — Ну как можно. Что за девичьи глупости? Фи, Софи. Где твоё мужество, девочка? Да это единственная вещь в мире, которой он восхищается.
В своём дневнике он написал:
«Не думаю, что когда-нибудь в жизни я видел в одном и том же месте столько убожества, нищеты и грязи, как в Плимуте. Все порты, в которых я побывал, были местами неприветливыми, вонючими и мерзкими, но в нагромождении заразы Плимуту нет равных. Однако пригород, эта опухоль, которую называют «Доки», превосходит даже Плимут, как Содом превосходил Гоморру: я бродил по этим грязным проулкам, осаждаемый их варварскими обитателями — мужчинами, женщинами и какими-то бесполыми существами, и пришёл в богадельню, где содержат стариков до тех пор, пока их нельзя будет похоронить с какой-никакой благопристойностью. Впечатление бессмысленного абсолютного несчастья не оставляет меня. Занимаясь медициной, я познакомился с нищетой в разных проявлениях; я не брезглив; но по сочетанию грязи, жестокости и скотского невежества это заведение вместе со своим лазаретом превзошло всё, что я когда-либо видел или мог вообразить. Старик, которого совершенно покинул рассудок, в темноте на цепи, скорчившийся в собственных испражнениях, голый и лишь прикрытый одеялом. Слабоумные дети. Побои. Я всё это знал — ничего нового; но в такой концентрации это подавило меня настолько, что я больше не мог чувствовать негодования — только безнадёжное отвращение. То, что я всё же пошёл с капелланом слушать концерт — чистая случайность: мои ноги, более вежливые, чем мой ум, привели меня на условленное место. Любопытная музыка, и играли хорошо, особенно труба: композитор — немец, некто Мольтер. По моему мнению, музыка не слишком оригинальная, однако виолончели и деревянные духовые создавали фон, на котором труба звучала весьма изысканно — чистый цвет, рвущийся сквозь формальную элегантность. Я пытаюсь нащупать связь, которая мне пока ясна лишь наполовину — когда-то я думал, что это музыка — так же, как считал, что физическая привлекательность и стиль суть добродетель или её замена — или же добродетель, но в другом измерении. Однако, несмотря на то, что музыка на какое-то время изменила направление моих мыслей, сегодня они вернулись снова, и мне не хватает душевной энергии, чтобы прояснить эту или какую-то другую позицию. Дома есть одно римское надгробие (я часто лежал на нём и слушал, как поют козодои) с вырезанной на нём надписью «Non fui non sum non curo»[122]; и там я чувствовал такое умиротворение, такую tranquillitas animi et indolentia corporis[123]. Я говорю «дома», и это странно; всё же под пеплом малодушной терпимости тлеет ненависть к испанцам — пылкая приверженность независимости Каталонии».
Он взглянул из окна каюты на воду залива Саунд — маслянистую, с плавающими в ней безымянными отбросами Плимута и распухшим трупом щенка, и обмакнул перо в чернила.
«Хотя, с другой стороны, разгорится ли это тление снова, раз я думаю о том, что они будут делать со своей независимостью? Только я позволю себе задержаться мыслью на широких возможностях для процветания — а наше нынешнее состояние? Такие возможности — и такая нищета? Ненависть — единственная движущая сила; вздорная, несчастная борьба; детство — единственное, не сознающее себя счастье; а затем беспрестанная битва, которую никак невозможно выиграть; неравная борьба с нездоровьем — почти всеобщая беда. Жизнь это длительная болезнь, конец у которой только один, и её последние годы пугают: слабость, каменная болезнь, ревматические боли, чувства притупляются; друзья, семья, занятия исчезают, и человеку остаётся молиться о потере разума или ожесточении сердца. Все приговорены к смерти, зачастую неприглядной, нередко мучительной; и при этом с невыразимой лёгкостью слабенький шанс на счастье отбрасывается из-за ревности, ссоры, уныния, самомнения, ложного представления о чести, этом смертоносном, слабом и глупом понятии. Я не слишком прозорлив — всё моё поведение с Дианой доказывает это — но я бы поклялся, что Софи вела себя более стойко — была более целенаправленной, прямой, отважной. Хотя, справедливости ради, мне известна глубина чувств Джека по отношению к ней, а ей, возможно, нет».
Он снова оторвал взгляд от страницы и прямо перед собой увидел лицо Софи. Оно находилось по другую сторону окна, несколькими футами ниже, и перемещалось слева направо, по мере того как лодка огибала корму фрегата; её взгляд был устремлён поверх окна каюты на гакаборт, рот слегка приоткрыт, нижняя губа закушена; в огромных глазах, обращённых вверх, застыло выражение сдерживаемой тревоги. Рядом с ней сидели адмирал Хэддок и Сесилия.
Когда Стивен добрался до квартердека, адмирал излагал своё мнение по поводу манильского такелажа, а Джек и Софи стояли немного в стороне и выглядели необычайно смущёнными. «Судя по виду, — подумал Стивен, — Джек не столько обеспокоен, сколько обескуражен. Его ум в полном смятении: как невпопад отвечает он адмиралу».