– Дело в революционном земледелии и животноводстве, в винограде и пшенице под Москвой, в народном богатстве.
– Это не научный разговор, – бросает Мичурину Карташов.
– Нет, это научный разговор, – убежденно говоpит Мичурин. – И кому, кажется, как не биологии, пора сойти с пьедестала на землю и заговорить языком народа, а не путаться в тумане. «Случайно», «недопустимо!» Какая это наука?! К черту такую науку!
Рецензент картины, заметивший, что «мичуринское учение неотделимо от колхозной и совхозной практики», что «оно является лучшим доказательством единства теории и практики в сельскохозяйственной науке» и что «без колхозов и совхозов невозможно широкое развитие мичуринского движения»[1024]
, даже не знал, насколько он прав. Без коллективизации и «колхозной практики» не было бы и «мичуринского учения»: приведший страну к сельскохозяйственной катастрофе колхозный строй породил запрос на лысенковский «творческий дарвинизм». Он был его «производственной базой» и единственным потребителем произведенной им «третьей действительности».Никто из реальных фигур в пантеоне сталинской эпохи (кроме, разумеется, самого Сталина) не мог рассчитывать на то, чтобы стать героем художественного фильма. Лысенко, имея alter ego в лице Мичурина, выделялся на этом фоне. То, что Довженко вынужден был превратить селекционера Мичурина в Лысенко, не вызывало удивления на фоне превращения в Лысенко героев едва ли не всех биографических фильмов о русских ученых, которые в эти годы заполонили советский экран. Тем же языком покорителей природы изъяснялись физиолог Иван Павлов («Академик Иван Павлов», реж. Григорий Рошаль, 1949), физик Николай Жуковский («Жуковский», реж. Всеволод Пудовкин, 1950), почвовед Василий Докучаев (киносценарий «Докучаев» Николая Фигуровского, 1952). Так, о мечте человека летать Жуковский говорил, едва ли не дословно цитируя Мичурина: «Человек – царь природы, и любую тайну он у нее вырвет. Обязательно вырвет!». О том же твердил и Павлов: «Мы пытаемся найти для человечества новые пути. Пути активного вмешательства в природу», – заявлял он своим английским коллегам, а в Америке стараниями авторов картины доводил логику этих рассуждений до абсурда в споре с Морганом. С ним он разговаривает так, как если бы он сам был Лысенко. Выслушав выступление Павлова о том, что условные рефлексы якобы могут переходить в безусловные, Морган заявляет:
– Все это прекрасно, однако мною уже давно доказано, что только наследственное вещество – ген – определяет особенности будущего организма. Гены не зависят от воздействия среды на организм. Они развиваются сами по себе, по своим законам.
– Вздор! – восклицает Павлов, быстро подходя к противнику. – Ну простите меня, вздор, вздор! Ведь если никто не может повлиять на ваше вещество, на ваш ген, так нам остается только созерцать природу, больше ничего! Этак у вас не лаборатория получится, мистер Морган, а молельня… А мы желаем активно вмешаться в природу. И мы это будем делать, мистер Морган, несмотря на ваше неодобрение, не гадая на кофейной гуще!..
Авторы заставляли Павлова заменить логику ученого чистым волюнтаризмом: утверждение Моргана является «вздором» не потому, что доказано обратное, но потому, что оно не позволяет «активно вмешиваться в природу», – как если научная истина должна отвечать не объективному результату научного поиска, но устремлениям ученых. В реальности все, разумеется, обстояло ровно наоборот.