— Это прекрасный сборник рассказов, — сказал Эрнест. — Ты всегда будешь им гордиться. Вот только потом пожалеешь, что не издала его под именем Марты Хемингуэй. — Он рассмеялся, как будто бы просто пошутил, и допил шампанское.
— Но, Клоп, неужели ты не понимаешь? Даже если книга выходит под фамилией Геллхорн, люди все равно думают, что это ты за меня ее написал. Все почему-то считают, что Элизабет Боуэн, Кэй Бойл и Кэтрин Энн Портер — великие писательницы, а они просто делают из мухи слона, вечно переливают из пустого в порожнее. Читаешь-читаешь, а потом думаешь: «Ну и что это вообще было такое?» Они маленькие литературные пташки, а я пишу под твоим влиянием, ты — мой злой гений. «Марта Геллхорн, — как выразился этот хам из „Нью рипаблик“, — полностью собезьянничала стиль у Хемингуэя».
— Много он понимает в обезьянках, — сказал Эрнест, и мы снова рассмеялись. Он налил себе шампанского и освежил мой бокал. — А правда, Гиги нынче хорошо стрелял?
— Он всегда хорошо стреляет.
— Но сегодня особенно здорово.
На самом деле день тогда выдался не самый удачный для охоты. Уток была тьма-тьмущая, но они летали высоко, как бомбардировщики, и только Гиги удалось подстрелить одну.
— Сегодня особенно, — согласилась я. — Но, Эрнест, разве Элизабет не пишет всю жизнь один и тот же межклассовый роман, который другие женщины писали еще сто лет назад?
— Она хорошо это делает, — ответил Эрнест.
Хемингуэй не понимал, каково мне сейчас. Когда выходила его очередная книга, он радовался, словно мальчик, которому подарили новый велосипед. Я бы тоже так хотела. Я бы хотела чувствовать что-то еще, кроме страха и раскаяния.
Я открыла титульный лист и стала рассматривать заголовок: буквы с благородным наклоном, поперечные линии изящно изогнуты. Мое имя — заглавными буквами, это мне понравилось, только я бы хотела, чтобы поперечные линии были изогнуты так же, как в заголовке, или чтобы его напечатали тем же шрифтом, что и название издательства «Чарльз Скрибнер и сыновья». Это был мой любимый шрифт, и я действительно начала подумывать о том, чтобы присвоить себе этот шрифт, но, когда, перелистнув страницу, наткнулась в разделе «Содержание» на рассказ «Пассажирский поезд на Гармиш», у меня свело желудок.
— Надо было оставить просто «Пассажирский поезд», — сказала я. — Или придумать какое-нибудь более выразительное название.
— Не переживай ты так, это же не последний твой рассказ.
— Да, в следующий раз я напишу лучше.
— А сейчас радуйся результату.
— Это просто истории о людях, о человеческом сердце. Но ведь это и есть самое главное, да?
— У тебя получилась прекрасная книга, Муки.
— Очень на это надеюсь.
— И она лучше, чем последний роман Фицджеральда. Не будем говорить плохо о покойниках, но, если я умру, оставив незаконченную рукопись, сделай мне одолжение, сожги ее, хорошо? Старина Скотт сохранил технику и воображение, но крылья бабочки давно поблекли, пыльца слетела, и бедное насекомое не в состоянии даже пошевелиться.
— Ты прославишься, Клоп, прославишься так, как Скотт и не мечтал, — сказала я.
— Его две первые вещи были хороши, но что он написал после «Прекрасных и проклятых»? Этот бред про бутлегера.
— «Великий Гэтсби».
— Гэтсби оказался не таким уж и великим. Продали только двадцать тысяч экземпляров, это Перкинс мне сказал. А оставшийся тираж так и завис на складе. А что касается «Ночь нежна», то продали и того меньше: всего двенадцать тысяч. И между прочим, Скотт тоже не получил эту штуку.
Как вы помните, «этой штукой» Эрнест называл Нобелевскую премию. Бедный Клоп, который до сих пор не удостоился ни Пулитцеровской премии, ни какой-либо другой престижной награды, успокаивал себя тем, что и у Фицджеральда их тоже не было. Ему даже за «Ночь нежна» ничего не дали, хотя Эрнест искренне восхищался этим романом.
— Голливуд разрушает писателя, — заключил Хемингуэй.