В июне Эрнест прилетел в Нью-Йорк на Конгресс американских писателей, на котором мы оба должны были говорить о том, что семимильными шагами идем к войне. Он подобрал меня по дороге в Карнеги-холл. После отдыха на Бимини он выглядел менее здоровым, чем во время пребывания в Испании. Я полагала, что это был страх публичных выступлений или результат выпивки в самолете, когда он пытался заглушить этот страх. В Карнеги-холле было гораздо больше мест, чем в маленьком парижском книжном магазине Сильвии Бич. В него втиснулись три тысячи пятьсот писателей, а за дверями толпилась еще тысяча. Эрнест, чьи очки снова запотели, начал медленно, его голос становился все более высоким, почти дрожащим, когда он призывал всех писать искренне, писать так, чтобы читатели видели себя в рассказах, писать только о том, во что верим, что нас по-настоящему волнует. Это было что-то! Хемингуэй ужасно нервничал и говорил так, как мог бы говорить проповедник. Раздались оглушительные аплодисменты, все вскочили, несмотря на жару, топали ногами, свистели и аплодировали, как будто Эрнест был Бэйб Рут, который вернулся, чтобы играть за янки.
Эрнест улетел к семье на Бимини, а я осталась в Нью-Йорке, чтобы помочь монтировать «Испанскую землю» в лабораториях «Коламбия бродкастинг», которые располагались в Студебекер-билдинг, между Бродвеем и Седьмой авеню, к северу от Таймс-сквер. Мне доверили чрезвычайно ответственную работу: когда по ходу дела требовался звук свистящего снаряда, я воспроизводила его с помощью шланга и проколотого футбольного мяча. А еще я стучала ногтями по экрану, чтобы передать стрельбу из винтовок — получалось не совсем как у Эрнеста с его «ракронг-каронг-каронг», но очень даже похоже, — и совсем уж быстро тарабанила, когда надо было изобразить пулеметную очередь.
Но бо́льшую часть времени я посвящала заботам о том, как привлечь к нашему фильму внимание. Начать решила ни много ни мало с миссис Рузвельт, с которой состояла в переписке. Первая леди сообщила, что моя речь на Конгрессе писателей США произвела неизгладимое впечатление на нашего общего друга. А когда я падала духом, она всячески поддерживала меня и советовала не забывать простую истину: пути Господни неисповедимы и мы никогда не знаем наперед, где семена нашего энтузиазма найдут благодатную почву. В ответ я с восторгом пересказывала супруге президента отрывки из фильма «Испанская земля», где отчаянная борьба республиканцев с фашистами была показана через жизнь маленькой деревушки у дороги на Мадрид. Это действительно было снято мастерски: все эти параллели и контрасты. Крестьяне пашут поле, чтобы не умереть с голоду, и тут же — улицы Мадрида, вспаханные фашистскими бомбами. Вода поливает поля, кровь заливает улицы.
Эрнест вернулся только после того, как из Испании пришли печальные новости о двух его друзьях-писателях: пока Хэм загорал на Багамах, попивая дорогой виски жены, Густав Реглер был серьезно ранен, а Мате Залка убит. Тут уж Эрнест просто как с цепи сорвался, теперь его ничего не устраивало. Фильм должен быть идеальным, сам он должен собрать деньги на поддержку республиканцев не только в Америке, но и по всей Европе. Причем все это должно было произойти быстро и именно так, как решил Хемингуэй, а на нас ему было плевать. Когда Йорис Ивенс пытался настоять на том, чтобы Эрнест упростил сценарий и сфокусировал внимание зрителя на том, что аристократы используют землю для отдыха, в то время как она могла бы прокормить голодающих крестьян, Хэм мигом поставил его на место:
— Нечего мне указывать! Я здесь писатель. Я рассказываю историю. Если думаешь, что можешь делать это лучше меня, катись к черту!
И от того, что закадровый текст будет читать Орсон Уэллс, Эрнест тоже был не в восторге.
— Что может знать о войне какой-то женоподобный сопляк, подвизающийся в театре второсортный актеришка?
Естественно, Орсон Уэллс был не каким-то второсортным актеришкой, а очень даже известным артистом. И вовсе даже не сопляком, хотя ему тогда только-только исполнилось двадцать два года. Да и женоподобным его тоже никак нельзя было назвать. Орсон был примерно метр восемьдесят ростом, весил килограммов девяносто, не меньше, и при этом был очень привлекательным, совсем как молодой Хемингуэй на фотографии, висевшей у меня над кроватью в общежитии колледжа Брин-Мар. Орсон выступал против инициированного правительством массового увольнения артистов оперетты и зарабатывал две тысячи долларов в неделю, участвуя в театральных и радиопостановках. В общем, этот парень был умным, чертовски красивым и добился впечатляющего успеха, будучи в два раза моложе Эрнеста.
В просмотровом зале было темно, то есть света хватало только на то, чтобы сверяться со сценарием.
Мы еще не приступили к озвучке фильма, когда Уэллс вдруг сказал:
— А голос за кадром тут вообще нужен? Может, будет лучше просто показать людям хронику?
— Какой-то чертов театральный гомик пытается учить меня, как рассказывать о войне! — возмущенно пробормотал сидевший рядом со мной Эрнест.
Он встал, и его силуэт наложился на экран.