— Завтра увидимся, — бросила на прощание Мерседес, — приходи в гости. Старик будет на работе, а одной мне скучно. Слышишь? Так часа в три-четыре, после обеда.
— Приду, конечно, приду. До завтра.
Я коротко распрощался с Идальго. Видя мою решительность, он удалился. Сначала он двинулся по Стоктону, а потом свернул на Пасифик и исчез из виду. Я медленно побрел по Бродвею — одинокий, траченный унылыми буднями и нищетой, висевшими на мне, словно платье. Кто я? Искатель приключений? Быть может. Но приключений серых, неизменно связанных с бездушным сумраком кухонь и ресторанов, со взором, устремленным на причалы; человек, который убаюкивает тоску, влекущую в далекую покинутую землю — ту же нищету и унылые будни, — который свыкается с ней, обманывает ее в надежде на лучшую судьбу. А судьба упорно отказывалась меня признать, причислив к горемычной массе лишенных надежд.
Затхлое стойло филиппинцев в Сан-Франциско, передник подсобного рабочего на кухне, мол и грузовой пароход, всегда меня поджидающие, — вот что я такое. Теперь же, вдруг, я ощутил себя в сказочном мире, созданном Мерседес, и я смаковал его, растворялся в нем целиком, без остатка, словно купаясь в приветливом летнем небе, густо усеянном звездами. Эта маленькая радость росла во мне и преображала все, что находилось вокруг: и блоки темного мокрого цемента, и зловещие навесы, где найдут вечное упокоение мертвецы из Китайского городка, и бескрайние пустынные причалы, и бумажки, плавающие по подернутой маслом и нефтью воде, и даже помойки с кухонными отбросами, где копошились прожорливые крысы, — все это вдруг потеряло мрачный и унылый смысл и окрасилось в нечто привычное и светлое, словно милые сердцу бедные кварталы моей далекой родины. Вдали передо мной возник Оклендский мост; он вознесся над стенами, башнями и пароходными трубами, светозарный и прямой, уносящийся туда, где сливаются в одно сплошное море пена и звезды. Я почувствовал волнение подростка, ни с чем не сравнимое желание идти наугад и чувствовать себя подвластным лишь низкому теплому небу. Там, вдали, виднелась оснастка судов, белело пятно стайки чаек и доносился мерный гул прибоя, накатывающего свои волны на изгрызенные морем липкие устои пирсов, и все это обволакивалось веселым, грустным, глубоко волнующим чувством того, что завтра я пойду к ней, к моей танцовщице, огненогой дочери портового грузчика.
«Испанский пансион»
Пансион наш названия не имел. Некоторые называли его просто «Испанским пансионом», другие окрестили цифрой «444» по номеру дома на улице Колумба. Внешне ничего скромнее представить себе нельзя: входная дверь, старая и захватанная, более походившая на вход в притон курильщиков опиума, нежели на подъезд приличного отеля. Узкая темная лестница вела наверх и прямо напротив двери в столовую упиралась в длинный коридор. Столовая была жизненным центром дома: здесь постояльцы встречались друг с другом, болтали, читали, играли в карты, пили, заводили музыкальный ящик и ели. И как ели! Мне, сидевшему на голодной диете месяцами, это казалось поистине пиром. Прежде всего тут давали настоящую французскую булку, а не прессованные крошки с витаминами, что представляет собой так называемый американский хлеб; тут ели рис с курицей, свиные колбаски, бобы, потроха, гусятину — словом, все то, что облегчает жизнь и веселит душу. Пили горький, синеватого оттенка напиток, который гнал сам хозяин заведения; напиток имел показания самые неожиданные: одни пили потому, что приписывали ему очищающее действие; другие потому, что считали целебным при ревматизме; какой-то старик пил его с целью повысить артериальное давление, и пил он его, покуда давление и в самом деле не подскочило до того, что он замертво свалился под стол. Заговорив о еде, нелишне будет заметить, что там был один-единственный, длиннющий, как тень Гулливера, стол, сколоченный из самого что ни на есть дрянного дерева, за который мы усаживались на таких же длинных скамейках без спинок и занимали места начиная с конца, ближнего к кухне, куда сперва и ставили кастрюли и блюда, до конца возле двери в коридор, где эти кастрюли и блюда опорожнялись окончательно, покрываясь взамен бесчисленными отпечатками пальцев.
Виктрола представляла собой массивное, пестро выкрашенное сооружение. Чтобы заставить ее играть, следовало опустить монетку. В Мексике такие музыкальные ящики называют «синкерас», в Штатах — «никелориум», поскольку там любят все, что припахивает дурной ученостью. Первый вечер, когда я поел в пансионе, останется для меня незабываемым. Знаком я был только с хозяином и его женой, и то лишь потому, что сговаривался с ними насчет комнаты, да еще с Мерседес, которая меня им представила, ну и еще с ее отцом, Марселем. Я спустился в столовую в половине седьмого, считая опоздание признаком хорошего тона. Открыв дверь и перешагнув порог, я увидел, что все места заняты. Сотрапезники удивленно посмотрели на меня. Я смутился. Хозяин громко крикнул со своего места: