Не по формальным соображениям, а как настоящий ученый, профессор, начиная свое выступление, собирался ни в коем случае не поддаться общепринятому словоупотреблению, а возможно, еще и искушению и не позволить прозвучать с университетской кафедры актового зала словам, запрещенным даже федеральным законом! И вот именно в тот момент, когда, довольный, он произнес в последний раз совершенно правильно „instituteur allemand“ и устремился, про себя с облегчением выдохнув, к безобидному финишу, к нему привязалась с трудом удерживаемая от произнесения вокабула, созвучная со словом „motte“, и… беда случилась. Боязнь совершить политическую бестактность, возможно, еще и подавляемое удовольствие использовать привычные и всеми ожидаемые слова, а также неприятие прирожденным республиканцем и демократом любого стеснения свободного выражения мнений интерферирует с главной, направленной на адекватное воспроизведение примера целью. Эта тенденция усиливать или ослаблять известна лектору, и он, нельзя предположить ничего другого, перед оговоркой думал о ней.
Совершив оговорку, профессор N. не заметил, по крайней мере, не исправил ее, что обычно делается автоматически. Зато ляпсус был воспринят французскими слушателями с полнейшим удовлетворением и подействовал так же, как целенаправленная словесная острота. Я же следил за этим кажущимся безобидным процессом с глубоким внутренним волнением. А так как по вполне понятным причинам мне пришлось еще и отказаться задать профессору возникающие в соответствии с психоаналитическим методом вопросы, то в любом случае эта обмолвка стала для меня убедительным доказательством правоты Вашего учения о детерминации ошибочных действий и глубокого сходства оговорки с остротой».
30) Под влиянием горестных переживаний военного времени появилась оговорка, о которой сообщает вернувшийся на родину австрийский офицер, оберлейтенант Т.:
«В течение нескольких месяцев моего итальянского плена мы, около двухсот офицеров, размещались в довольно тесной вилле. В это время один из наших товарищей умер от гриппа. Впечатление, вызванное этим событием, было весьма глубоким; известно, что ситуация, в какой мы оказались, – недостаток медицинской помощи, беспросветность нашего тамошнего существования – делали возможность распространения эпидемии более чем вероятной. Тела умерших мы складывали в подвальном помещении. Как-то вечером, когда вместе с приятелем мы совершали обход вокруг нашего дома, нам обоим захотелось взглянуть на эти тела. При входе в подвал мне, идущему первым, открылось зрелище, повергшее меня в ужас, поскольку я не был готов обнаружить гробы с телами совсем рядом со входом, и мне с такого близкого расстояния пришлось при зыбком пламени свечи созерцать навевающую страх картину. Все еще под впечатлением от нее, мы продолжили обход. В месте, откуда нам открылся вид залитого светом луны парка, хорошо освещенного луга и появившейся за ним полосой тумана, я сравнил это зрелище с представлением о хороводе эльфов, танцующих на опушке, плотно окруженной расположенными неподалеку соснами.
После обеда следующего дня мы похоронили умерших товарищей. Дорога от места нашего заточения до кладбища небольшого сельского местечка была в равной мере и горькой, и унизительной, ведь вопящие молокососы, язвительные, глумящиеся селяне, грубые, безумно орущие крикуны воспользовались этим поводом, чтобы позволить себе открыто выразить свои чувства, смешивающие любопытство с ненавистью. Ощущение, что невозможно не заболеть в этом беззащитном состоянии, отвращение к проявлениям дикости овладело мной, что сопровождалось ростом горькой обиды вплоть до самого вечера. В те же часы, что и днем ранее, в том же составе мы начали обход, правда на этот раз по дорожке из гравия вокруг нашего жилища; когда мы проходили мимо решетки на подвальном окне, за которым лежали тела, меня переполнили воспоминания о впечатлении, которое оставил во мне их вид. В том месте, где передо мной предстал освещенный луной парк, и опять же при полной луне я остановился и обратился к спутнику со словами: „Wir könnten uns hier ins