Я обрадовалась, что музыкант снова нашел в себе музыку. Я желала ему успеха. Меня развлекли, но и встревожили его возбужденные речи и проповеднический блеск в глазах. Интересно, подумала я, сможет ли он записать альбом, не стараясь никому угодить. Сможет ли он завершить альбом, не поникнув от критики и не упорхнув на крыльях экстаза от похвал. Мне хотелось, чтобы он сумел перенести в музыку то хорошее, те чувства свободы, спокойствия и счастья, которые дает бёрдинг.
Для меня бёрдинг и писательство не были – и не стали – взаимозаменяемыми занятиями. Бёрдинг был противоположностью писательства, желанным и необходимым бегством от чувства неловкости, каждодневно сопровождающего творческую работу. Бёрдинг позволял мне существовать в простом непрерывном потоке – плыть по реке птиц, людей, минут и часов. Упорное беспокойство, наполнявшее мою жизнь в остальное время, утихало, пока я стояла в этой реке.
Мы с музыкантом шли домой по прибрежным мосткам, пока не вышли на отрезок пляжа, известный под названием «Солнечная сторона» – «Саннисайд». В пору своего расцвета – в 1922–1955 годах – Саннисайд был неунывающим сердцем Торонто. Кегельбаны, эстрады для оркестров, джазовые концерты, выступления канатоходцев и даже парк аттракционов, работавший круглый год, – именно в Саннисайд жители Торонто ехали развеяться.
Но потом мы его забросили. Увлеклись новым культом личного автомобиля и строительством скоростных шоссе (те рассекли набережную и взрыли территорию бывшего парка аттракционов). Мы отрезали пляж от города. Стали уезжать в северные районы в поисках «самой настоящей, самой дикой» природы. После того как мы отравили озеро, Саннисайд перестал выглядеть заманчиво.
Сомневаюсь, что, проходя по Саннисайду, можно не заметить призраки разбитых надежд. Здесь всё вздыхает: «кончен бал, погасли свечи», особенно в безотрадные зимние месяцы. Я почувствовала это настроение в старом Купальном павильоне с массивными колоннами и неоклассической аркой главного входа: здание походит на королеву красоты, с которой грубо сорвали корону. Краска на фасаде облупилась, штукатурка осыпается: павильон выглядит мрачным и заброшенным. Кажется, это декорации, выстроенные специально для съемок исторических фильмов и элегических размышлений.
В этот холодный ноябрьский день я стояла на мостках, откуда просматривался безлюдный пляж, и пыталась вообразить скопище шумных купальщиков, соперничающих за место под солнцем. Вообразила мужчин в соломенных шляпах и женщин в купальных костюмах со спадающими до колен юбками. Мне хотелось выжать толику волшебства из полуразрушенной увеселительной архитектуры: рвущиеся в небо связки воздушных шариков, крики зазывалы: «Подходите, ребята, живей, первый мяч – бесплатно». Но главным образом хотелось увидеть птицу, какую-то птицу, с появлением которой день покажется не таким уж пустым, а земля – не такой уж истощенной до предела. Для нас с музыкантом приближался финал нашей последней совместной прогулки.
И тут музыкант вдруг бросился к озеру. Помчался, спрямляя путь, к бетонным волноломам, возведенным для удобства купальщиков. Я заспешила вдогонку. На берегу было несколько неокольцованных лебедей-трубачей, но музыкант проигнорировал их и помчался дальше, в сторону маячившего вдали странного силуэта: какая-то птица величиной с ворону. Кто это – молодой баклан? А может, уже виденная нами сегодня пустельга?
Ничего подобного. Вот кого мы перед собой увидели – сапсана.
Он занимает верхнюю ступень в пищевой цепи. Самое быстрое живое существо на планете: пикируя на добычу, способен развивать скорость 320 километров в час. И вот он перед нами. Птица, которая оказалась на грани вымирания из-за побочных эффектов применения пестицида ДДТ, а с 70-х годов XX века чудесным образом воскресшая благодаря усилиям по восстановлению популяции, птица, которая обычно предпочитает высокие насесты (высматривает потенциальную добычу с вершины утеса или с подоконника небоскреба), теперь примостилась на волноломе, на уровне глаз человека. В странной, какой-то стародавней тишине. Ошеломительно неподвижная. Она была наделена спокойствием, которое дается тяжким трудом, тем спокойствием, которое следует за планированием в небесах и напряженной работой мышц. Я поднесла к глазам бинокль, залюбовалась голубовато-серой спиной и полосатой расцветкой груди; его желтые лапы ярко выделялись на фоне замызганного бетона. Отчетливее всего я ощутила его самодостаточность – ауру отстраненности и безразличия к другим.
Опустив бинокль, я заметила, что музыканта рядом нет. Мой проводник, которого якобы уже поглотили другие увлечения, а любовь к птицам якобы отхлынула, вошел в холодную, темную воду. Вот где он стоял, в озере, которое постепенно возвращается к жизни благодаря восстановительным работам, и его кожаные ботинки безрассудно шлепали по дну. Увидев, как он влюбленно продвигается в сторону птицы, я почувствовала, что на глаза мне набежало что-то горячее, щекочущее.