Другой дядечка: «Я вообще не знаю, зачем спорить об идеальном человеке, все основные его черты сформулированы в моральном кодексе строителя коммунизма <…>» Я: «Я вот не согласна, что идеал человека сформулирован в моральном кодексе, это какие-то общие принципы для всех, но весь у каждого должен быть свой конкретный идеал. Я лично считаю, что в человеке главное Личность, индивидуальность и т. д.» Некто блондин с блокнотом обвинил меня в анархизме и просил объяснить, что я понимаю под индивидуальностью, самобытностью. <…> Я объяснила, что это значит иметь всегда собственное мнение, даже если оно не совпадает с мнением других <…> Тогда он сказал, что у меня желание любым способом выделиться: все идут по тротуару, а я, индивидуальность, — пойду по мостовой. И потом зачем презирать толпу. Ведь коммунизм будет строить толпа. На что я парировала, что я считаю, что коммунизм — это содружество равных индивидуальностей (9.9.1969).
Отмеченная О. Хархординым в качестве способа самоформовки советского человека работа над собой через подражание образцам присутствует в дневнике (тема «кто мой идеал» возникает не раз и не два), но интересно, что главные «кумиры» — не Павел Корчагин, например, или кто-то в этом роде, а Лермонтов и ранний Маяковский. Остро переживаемое одиночество, чувство избранности (подростковый мессианизм), гиперэмоциональность их лирических героев, вероятно, делает их подходящими моделями самоидентификации. Отвечая на страницах дневника на вопросы так любимых девушками анкет, Ирина называет своими любимыми героями Печорина, Раскольникова и Ивана Карамазова.
Эта противоречивость, метание между «дисциплинированным» хотением быть правильной девочкой и настоящей комсомолкой и «бунтарским» желанием быть индивидуальностью, самой собой, говорить и делать «поперек», характерна для этого дневника на всем его протяжении. Эта противоречивость заметна и на уровне стиля. Зоны относительного освобождения от насилия дискурсом во многом связаны с темой обсуждения: записи о друзьях, мальчиках, первой любви и т. п. сделаны по-другому, другим языком, чем вербальные самобичевания и акции самовоспитания по типу «я себя под Лениным чищу, чтобы плыть в революцию дальше». Когда Ирина, прочитав в «Комсомольской правде» статью о дневниках Толстого, пытается по примеру последнего подробно описать свой обычный день, в этой записи (и по содержанию, и по форме) практически отсутствует идеологическое и риторическое напряжение: стилистически нейтральным языком описывается рутинная скука уроков, на которых наша героиня болтает с соседкой, читает книжки, вырезает на парте благоглупости, на переменах швыряется вместе со всеми губкой. Когда нечаянно этой губкой ей «попадают по башке», «настроение резко меняется. Не могу смотреть без отвращения на эти тупые, глупые, самодовольные рожи. Появляется довольно странное чувство, которое трудно смирить: хочется бить их и бить по этим наглым рожам». Учителей в этой записи она называет
Бабушка извелась с этими покупками, уроков почти нет. Играю чуть-чуть в куклы. Читаю Антологию советской драматургии, <…> за чаем говорили о спорте… (16.05.69).
Но все же эти моменты относительной свободы письма — острова в океане власти господствующего дискурса, власти по принципу «повелевать и наказывать». Ощущение адресата-цензора появляется вновь и вновь, это замечает собственно и сам/а автор.